Юля Панькова - Война не Мир
Я завела мотор и поехала. Город молчал.
Что случилось за то время, пока я обедала гамбургерами со слепцом? Кстати, хочу есть. Я оглядела обочины в поисках открытых магазинов. Но все, похоже, было закрыто. Я решила, что могу поесть в аэропорту. Я спросила себя, сколько времени? На мне не было часов. Покопавшись на светофоре в сумке, бардачке, на сиденьях и под сиденьями, я обнаружила, что телефона при мне тоже нет. Светофор давно сменился зеленым, но никто еще не врезался мне в багажник. Чувство одиночества пробрало меня до костей. Прижавшись к левому краю, я поехала наугад. В панике я забыла дорогу. Интересно, почему я не заметила перемен, пока добиралась из Крепкого Орешка до вокзалов?
Наконец, в переулке показался прохожий. Я увидела его издалека. Боясь, что пока я заторможу и выскочу из машины, он убежит, я погналась прямо за ним. Прохожий остановился.
― Скажите, ― отчего-то запыхавшись за рулем, затараторила я, ― который час?
― Половина седьмого.
― А число? Какое число?
― 9-ое.
― 9-ое что? ― сердце у меня колотилось, как у размножающегося кролика.
Прохожий не удивился. Он просто сказал: «Мая» и тут я узнала в нем художника, который нарисовал Ренату. Похоже, он тоже меня узнал, но ждал, когда я поздороваюсь.
Когда я входила в бывший закрытый банный клуб Мытые Шеи, был март. Значит, Усаму я пропустила…
Художник был гладко выбрит и хорошо одет, хотя сначала мне показалось, что я пытаюсь спросить который час у бездомного. Должно быть, походка. Мы ехали по пустым улицам и доехали до Пятницкой. Художник сказал, что там еще открыто какое-то милое место. Он попросил остановиться под вывеской джинсового бутика. Оказалось, что это то самое, что он имел в виду.
На входе нас обыскали. Художник показал какую-то самодельную карточку, и нам выдали лист газеты.
― Проходи, ― сказал он.
Мы прошли через зал с вешалками. На плечиках висели пальто со стразами и боа из перьев, сумочки прошлых коллекций, по низу стояла ношенная обувь.
― Можно менять, ― кивнул художник.
― Что произошло? ― мы сели за столик в следующем зале. Окна там были заколочены фанерой снаружи. На подоконниках и оконных рамах кто-то оставлял росписи маркерами и ручками. Были и просто прокорябанные чем-то острым крестики и другие незатейливые фигурки.
― Здесь надо написать свое имя, ― снова кивнул художник, ― это те, кто остались. Поищи, может быть, есть кто-то из твоих.
Он протянул мне фломастер. Я подошла к заколоченному окну и стала читать имена. Кто-то вместо имени написал «Я больше не могу. Простите». Я нашла свободное место и написала «Лопух».
― Припиши число, ― подсказал художник.
Я приписала, закрыла фломастер и вернулась к столу.
― Я тебе тоже звонил. Я всем звонил. У меня пока есть работа.
― Что ты делаешь?
― Рисую портреты пропавших, ― кивнул он, ― ты могла бы писать истории и публиковать в нашей газете.
Он развернул лист и начал читать вслух.
― «Продается машина. Бак полный». «Вчера я вернулся из Харькова. Группа Несогласия благодарит москвичей за оказанную помощь. В городе открыта вторая точка сбора. На прошлой неделе было найдено три возвращенных младенца. Один из найденных скончался на третьи сутки»…
Я закрыла рот ладонью.
― Где ты была? ― спросил он.
― Я не знаю, ― ответила я. И рассказала ему про банный клуб, ― что происходит? Когда я вошла туда, был март.
Художник пожал плечами.
― Начали исчезать люди. Младенцев иногда возвращают. Но мне кажется, что это просто подкидыши. Родители не выдерживают. Я бы тоже не смог. Раньше я каждое утро стучался ко всем соседям. Сейчас перестал.
― А это место?
― Сбор. Но мы почти не общаемся. Только газета. Ты напиши. Ребята, которые ее издают, бывшие музыканты. Ты могла бы помочь.
Я потрогала свои волосы и лицо.
― Как я выгляжу?
― Супер! Тебе очень идет! ― у него вошло в привычку все время кивать.
― Поедем во Внуково? ― поспросила я.
― Что ты. Его взяли тогда же, в марте. Это был не настоящий Усама. Это был бывший югославский актер. Вышел из самолета в сопровождении двух врачей. Были ли они настоящими, так и не успели выяснить.
― Послушай, а помнишь, ты рисовал гламурную девушку по лекалам?
Он улыбнулся.
― Поедем сейчас ко мне домой?
― Давай, ― согласился он.
Мы встали. На выходе мы столкнулись с байкером. На шее у байкера был плотно намотан розовый шарф. От этого байкер даже казался слегка удушенным.
― Что ты так на него посмотрела? ― спросил художник, когда мы уже были на улице, ― хочешь меняться?
Я дернула его за рукав, словно хотела пригвоздить к месту, на котором он стоял, и забежала обратно в бутик.
― Простите, ― крикнула я и тут же приглушила голос. Байкер обернулся, ― вы давно обменяли эту штуковину?
Он вопросительно ткнул в свою куртку.
― Нет, шарф!
Байкер стянул розовую мохнатую ленту с шеи и смял ее в кулаке.
― Берите, ― сказал он и помедлил, ― это кого-то из ваших?
Из глаз у меня полились слезы. Байкер вывел меня на улицу. По дороге он все время гладил меня по голове. Художник понимающе кивнул, вытащил из кармана фляжку в кожаном чехле и отдал ее байкеру.
― Спасибо, ― он повязал на меня розовый шарф, ― поедем. Лучше не оставаться долго на улице.
Пока мы ехали, я рассказала художнику про Ренату. У меня выходило немного сбивчиво, но он не задавал вопросов, только один:
― Не понимаю, в таком случае, почему они не возвращают взрослых? ― в его голосе прозвучала нарастающая тоска.
― Еще до того, как мы начали эксперименты с картинками на Ренате, там что-то пошло не так. Очередная группа наших киднепнутых подвергла идейному облучению всю смену, которая в тот день обслуживала трубу. Потом облученные замочили транслятора. Для Ренаты это было знаком, что началось что-то неправильное. Я попала в Мытые Шеи, в смысле, в Крепкий Орешек, приблизительно через две недели. Дальше я ничего не знаю.
Я неловко отпустила сцепление, и машина едва не заглохла.
― У тебя не кончается бензин? ― испуганно спросил художник.
Потом он спросил меня, где я, кстати, живу, и облегченно вздохнул, когда я ответила.
― А в чем дело?
― Некоторые районы сожгли. Крутые ребята пытались захватить заправки. Предположительно, все это ― исчезновения и прочее ― началось после того, как подняли цены на топливо. Три раза подряд.
Я представила себе бесконечный космос. В детстве мне никак не удавалось просечь значения слов «никогда» и «нигде». Что значит топливо по сравнению с «нигде». Мне кажется, нам всем просто стало тесно на одной планете.
― Скажи, тебе никогда не хотелось смотаться отсюда? Куда-нибудь. Где не надо делить бензин?
― Что значит «никогда»? ― спросил художник, ― такого вообще не бывает.
Рената смотрела телевизор. Режим плей был включен на пошаговый кадр. Выглядела она великолепно, что сделается с нарисованным телом?
Художник замер на пороге комнаты.
― Она?.. дышит! ― пролепетал он. Думаю, это был лучший комплимент его мастерству.
Рената не оглянулась. В углу комнаты были свалены диски. Должно быть, она притягивала их, как до этого бабло на нашу революцию, не вставая с дивана. На экране дергались сцены с людьми в вечерних одеждах. Кто-то играл в казино.
― Что ты смотришь? ― спросила я.
И тут произошло что-то странное. Я почувствовала, как меня тянет вниз. Сопротивляясь, я еще могла устоять на ногах. Я сообразила, что Рената меня притягивает. В голове закружились обрывки последних событий. Я увидела слепца, баночки кока-колы, пустынные улицы и розовый шарф.
― Прекрати! ― закричала я и почувствовала, как художник вцепился в мою ногу. В тот же самый момент я столкнулась нос к носу со сверкающей оливковой массой, внутри нее колыхалось что-то перламутровое. Оно смотрело во все глаза. Но не обычно смотрело. Как таковых глаз совсем не было. Оно смотрело как бы отовсюду и на меня. Я поняла, что это она. Наша сбрендившая от картинок Рената, молекула, как она есть. Мимо нас неслось куда-то черное пространство, испещренное серебряными нитями. Нити колебались как лучи автострады в невесомости. На застывших снимках с большой выдержкой это выглядит немного иначе. Но если начать вглядываться, кажется, что изображение плывет. Здесь оно плыло стремительно, по бесконечным траекториям, нигде не начинаясь и не заканчиваясь. Я почему-то подумала, я просто узнала, что могу найти среди этих нитей того, кто меня спасет. Я не могла крикнуть «Караул», например, потому что у меня не кричалось. Мне как бы нечем было кричать. Но я точно знала, что могу звать. Я позвала. Я выкинула в черное пространство всю боль, которую когда-то имела и, кажется, даже ту, что буду иметь. Я как бы зачерпнула из вероятного будущего на всякий пожарный, чтобы меня лучше расслышали.
― Эй! ― звала я, ― хреновы люди! Я тууут!
По законам бетономешалки, крик должен был расходиться кругами.