Владимир Шпаков - Песни китов
Известие огорчило. Забавный был старикан, жаль, теперь не узнаешь, что он сказал бы насчет мятлинского опуса, так и не попавшего в редакцию «Вестника».
— Извините, дружище, это не по нашей части, — возможно, изрек бы профессор. — Вы тут философию развели, а это дисциплина холодная. Мы же, филологи, люди горячие, нам живое слово подавай!
— Не такие уж философы холодные, если вспомнить Ницше…
В этом месте Клименко наверняка бы утробно захохотал, вздрагивая необъятным телом.
— Так он, дружище, никакой не философ! Он гениальный филолог, как сказал о нем Соловьев. Хотя желал быть — ни больше ни меньше — главой религиозного течения!
Чуждый лукавой дипломатии, профессор наверняка бы не выдержал и рубанул правду-матку, мол, сбежали вы, дружище, с нашего корабля! Денежек захотелось, да? Злата-серебра? Что ж, понятная страсть, только кто же, позвольте узнать, будет живое слово выискивать в море литературной серости? Кто его исследует, кто предъявит «городу и миру»?
Странно, что после смерти в мозгу зазвучали фирменные обороты Клименко: «дружище», «живое слово», что там еще? Кажется, слово «косный», в которое он вовсе не вкладывал отрицательного смысла, скорее, наоборот. «Косной цивилизацией» он называл допетровский российский мир, отличавшийся от изменчивого европейского мира, прозванного им «цивилизацией Протея». Лекции он читал страстно, его слово с кафедры уж точно было живым, а с оппонентами спорил, задорно выставив вперед длинную, как у Энгельса, бороду. Хотя комплекцией он был как Маркс и Энгельс, собранные воедино — если бы не большой рост, его можно было счесть даже толстяком.
Спустя два дня это тело лежало в конференц-зале факультета, обложенное венками, цветами, вокруг змеились черные траурные ленты с неразборчивыми золотистыми надписями, а над гробом, конечно же, звучали речи. Мятлина всегда поражал этот бессмысленный жанр, в котором немалое количество живых (пока!) изрядно преуспело. Рождение, свадьба, крестины — еще нуждаются в вербальном оформлении, в этих виньетках из словес, поскольку впереди — хоть какая-то перспектива. А тут что впереди? Черная земля, придавленная холодным мрамором, и процессы разложения, что тянутся годами? Тогда нужно молчать: заткнуться — и рот на замок до самого погребения. Да и после на замок: молча разошлись, повторяя про себя сакраментальное memento more, и все.
Но коллеги придерживались иного мнения, добросовестно упражняясь в красноречии. По их словам выходило, что Иван Павлович был человек с большой буквы, отец родной всему факультету, а значит, потерю мы понесли невосполнимую — трюизм, помноженный на трюизм, хотя все вроде логично, последовательно, грамотно. Не от этого ли в ноздри вдруг ударил запах мертвечины? Волна запаха, впрочем, могла идти от гроба, до него было рукой подать. Клименко был грузным человеком, который обильно потел, шумно сморкался во время лекций, пил чай с «прихлюпом», в общем, был какой-то навязчиво телесный, плотский, а плоть, как известно, после кончины входит в вечный круговорот материи. До поры до времени неуемная энергия профессора, его обаяние компенсировали телесное начало, теперь же перед склонившей головы публикой лежала лишь никчемная биомасса, готовая к тому самому «круговороту». «Провонял старец…» — всплыла очередная цитата, после чего Мятлин начал аккуратно выбираться из плотной толпы.
В отдалении от гроба бурлила жизнь (или что-то на нее похожее). В первом кольце застыли живые надгробные изваяния, во втором топтались «искренне переживающие», в третьем уже шушукались, обменивались мнениями, даже решали какие-то делишки. Мятлин сдержанно здоровался со знакомыми, замечая, что кое-кто охотно бы его обнял, улыбнулся во всю ширь, да только обстановка требовала сдержанности. «Знакомые все лица…» — тихо проговорил он, здороваясь с Бытиным. На секунду тот сделал постное лицо, чтобы тут же отвернуться и продолжить тихую беседу с кем-то лысым.
— Значит, двадцать листов? И еще иллюстрации? Тогда дороже будет. А если твердая обложка, то еще дороже…
Мятлин наклонился к его уху.
— На ходу подметки режешь!
Извинившись перед лысым собеседником, издатель увлек Мятлина в сторону.
— А что делать? На такой церемонии только и поговоришь, на похороны все приходят! Кстати, я сегодня свободен, и если ты не собираешься на кладбище…
— Не собираюсь.
— Тогда в три часа подъезжай в издательство. А пока — извини!
Сборище и впрямь было представительным. Из старых знакомых удалось перемолвиться с литератором Яшкиным, тут же всучившим книженцию своих эссе, и с бывшим сокурсником Пуховым, который явился на похороны в форменной куртке с надписью «Теплоэнерго» на спине, удрав со смены в котельной, где подрабатывал на суточных дежурствах. На него у Мятлина были свои виды — Пухов немного разбирался в электронике, профессионально занимался ремонтом автомобилей, в общем, был с миром железа на «ты». Но в этой замогильной обстановке ангажировать человека, похоже, искренне переживавшего кончину мэтра, было неудобно.
Присутствующая тут же Машка Яблонская, судя по захлюпанной физиономии, тоже переживала искренне. Она не ржала, как обычно, не подкалывала, только тихо утирала платком катившиеся слезы. Как выяснилось позже, когда стояли на ветреной набережной и курили, с Клименко дружили ее родители.
— Письма друг другу писали… — говорила она, обратив лицо к Неве. — Не такие, как мы пишем — настоящие, причем каждое на нескольких страницах. Я-то своих приучила к этому электронному язычеству, но с Иван Палычем они только так переписывались. Не знал об этом?
— Понятия не имел.
— Ну да, откуда тебе… Жалко их. Хотя больше жалко нас.
Мятлин усмехнулся.
— Нас-то чего жалеть? Мы приспособлены к среде обитания…
— Не уверена. Помнишь картинку из школьного учебника биологии? Где человек вначале на четырех точках, потом встает на две ноги, выпрямляется, и, наконец, гордо шагает в обличье высокого и статного гомо сапиенса? Так вот смотрю я на ушедших, и видится мне совершенно обратное. Будто мы уменьшаемся от поколения к поколению. Сгибаемся помаленьку, становимся карликами, глядишь, скоро на четыре точки опустимся и завоем…
Швырнув сигарету в Неву, Мятлин поежился.
— Это доктрина твоих луддитов?
— Каких луддитов? — насторожилась Яблонская.
— Которые хотят раздолбать эту цивилизацию, чтобы вернуться в первозданный рай.
— Я тебе про них говорила?
— Ну да…
Ее сигарета тоже улетела за парапет.
— Пить надо меньше. Ладно, пока, я на кладбище.
Бытина удалось вырвать из паутины неотложных дел не тотчас: приятель-издатель расхаживал среди книжных завалов, стопок и штучной россыпи, вынимая из кармана то один мобильник, то другой. Прижимая к уху первый телефон, Бытин использовал второй в качестве калькулятора, произнося по ходу беседы каббалистические цифровые заклинания: «Тридцать тысяч… Семь с половиной тысяч… Да где я возьму триста?! Сто пятьдесят, и сворачиваем базар!» Далее гаджеты менялись местами, и опять начиналась каббала, которая потом переносилась в огромный кондуит на столе Бытина.
Оторвавшись на секунду, он наставил на Мятлина близко посаженные глазки.
— Чего время теряешь?! Ходи, знакомься с продукцией… Может, прикупишь чего-нибудь?
— С души воротит от твоей продукции.
Бытин опять склонился над кондуитом.
— Ты циник, мой друг. Люди старались, тратили мозги, выплескивали души, чтобы…
— Чтобы ты получил прибыль.
— И это тоже. Но ведь я одновременно помогаю реализоваться вашему брату-интеллектуалу. К кому они бегут, когда пронесет очередной монографией? К Бытину бегут! Потому что Бытин — это бренд. Бытин — это…
— Сытин. Замени одну букву, и брат-интеллектуал попрет сюда рядами и колоннами.
— Шутка с бородой, Женя, только ленивый не обыгрывал мою фамилию. А насчет вашего брата… Не знаю про ряды и колонны, но ты-то явился! Значит, ценишь бренд. И покойный профессор, между прочим, не брезговал сюда заходить. Вон там лежат его два тома — жаль, не дожил старик до третьего…
Двинувшись в указанном направлении, Мятлин увидел стопку синих «кирпичей» с золотым тиснением на обложке: «ИВАН КЛИМЕНКО». Когда взял в руки увесистый том, в груди вдруг защемило, и в очередной раз показалось абсурдом, что жизнь живого существа, которое ходило, радовалось, шутило, выпивало (изрядно!), закусывало (смачно!), растило детей и внуков — перетекла в сброшюрованную стопку бумаги. Что-то было в этом несправедливое, чудовищное; и если книжный магазин представлялся колумбарием, то склад издательства выглядел, как морг. Именно здесь узаконивалась смерть того, что пульсировало в сером веществе имярека, а книжные полки — это уже торжественное захоронение. Ну да, шанс ожить есть, если стопка попадет в руки читателя, но, во-первых, поймут ли имярека? Во-вторых, где они, прямоходящие, что толпятся у книжных полок? Они все больше в виртуальном пространстве пребывают, плывут по волнам Мировой Сети, а там приятно, волны так классно баюкают…