Виктор Левашов - Третья половина жизни
– От длительного потребления алкоголя в лице появляется нечто лисье.
Потом исчезает в туалете. Выйдя, озабоченно спрашивает:
– Мы что вчера пили? «Гымзу»? Надо завязывать, из меня уже «Гымза» льется.
«Гымза» – это было болгарское красное вино в бутылях с камышовой оплеткой.
– Эдя, из тебя не «Гымза» льется, – успокаивали его. – Это у тебя геморрой.
– Да? – оживляется он. – Хорошо. Тогда наливай!..
Стихи у него были такие:
Говорила клизма клизме:
«Не ханжа я вовсе, но
Кроме жопы в организме,
Я не вижу ничего».
Назывались жопизмы. Еще были жопэмы. Подлиннее, но тоже не очень приличные. Это для своих. В городе же он был известен как детский поэт, выступал в школах, на утренниках в детских садах. Малышня его всегда радостно принимала, он веселился, они веселились.
Ворон Ворону сказал:
«Отправляйся на вокзал,
Там у первого вагона
Встретишь тетушку Ворону,
Отвезешь ее домой
И получишь выходной…»
Стихи он начал писать в тюрьме. Вернее, на гарнизонной губе, где сидел, пока в военной прокуратуре ему шили дело о дезертирстве.
Было так. В часть, в которой он служил, приехал с инспекцией генерал. И первое, что увидел: идут два солдатика по плацу, расхристанные, покуривают, болтают. «Ко мне!» – рявкнул генерал. Солдатики испуганно остановились, потом один из них зайцем стреканул на хоздвор. «Стоять!» – завопил генерал, но того и след простыл. «Товарищ генерал, разрешите догнать?» – вызвался второй. «Догони!» И второй с концами. Генерал даже растерялся. «Ну, сукины дети!»
Утром всю часть построили на плацу. Генерал доложил о вчерашнем происшествии и заключил: «Первый солдат – трус. А второй молодец, проявил смекалку. Хочу его увидеть. Обещаю, ничего не будет. Два шага вперед!» Строй не шелохнулся. «Не верите? Даю слово офицера!» Строй не дрогнул. «Ладно, – поднял генерал ставку. – Если признается, пять суток отпуска!» После некоторой заминки на левом фланге произошло шевеление, солдат сделал два шага вперед.
– Это я, товарищ генерал! Рядовой Нонин.
Генерал посмотрел на него с большим сомнением:
– Не ты.
– Я, товарищ генерал!
– Не похож. Тот был повыше.
– Вы не успели разглядеть!
Ну, слово дано. Получил Эдик отпуск. Пять суток промелькнули, как сон, как утренний туман. Решил: задержусь еще на денек, ничего страшного. Потом еще на денек. В часть вернулся только через две недели и тут же загремел на губу. От тоски, от предчувствия долгой неволи сложились первые строчки:
Волк решил: схожу к Ежу
И иголку одолжу…
Может быть, и не эти. Главное – сложились. Стало легче. Стало свободнее. Тогда он еще не знал, что поэзия – это свобода. До тюрьмы не дошло, дело замяли, но за эти недели на губе в нем родился поэт, и это уже было неизлечимо.
Как СПИД.
Писал он и взрослые стихи:
Для чего эти бедра крутые,
Эти груди литые твои,
Словно древнюю тайну открыли
Летней ночью тебе соловьи.
Ты шептала: – Луну погасите!
Соловьев укротите разлив!..
Извиваясь, как змей-искуситель,
Ветер в окна вползал и дразнил.
И колени, испугом прошиты,
Словно в каждом стонала душа,
Друг у друга искали защиты,
По-оленьи ознобно дрожа…
Не знаю, выдержат ли эти строки суд ревнителей высокой поэзии. Может быть, нет. Но для меня они живые. Они неотделимы от этого раздолбая. Вот он лежит в своей комнатушке на продавленной тахте, чешет пузо и с подвыванием читает:
Но разбуженный зов материнства
Отзывался, как эхо, в виске.
И у неба румянец пробился
На стыдливой восточной щеке.
Ничего ты поделать не в силах
С непреложным законом Земли.
Подари мне, любимая, сына.
Подари, подари, подари!..
А за черным окном глухая полярная ночь, каменные двухэтажные помойки в пятиметровых сугробах. Какие, к черту, соловьи, какая луна, какой у неба румянец!
Я не случайно назвал его раздолбаем. Он и был раздолбаем. Более необязательного человека я не встречал. В то время я работал на Норильской телестудии. Договариваюсь с директором студии, что Нонин напишет стихи для праздничной передачи к 7 ноября. Он упирается: не напишет. Я настаиваю: напишет. Он сдается: на вашу ответственность. Эдик рад: хоть какие-то деньги. Договариваемся, что он придет ко мне к восьми вечера и мы вмонтируем его стихи в сценарий. В восемь его нет. В девять нет. В десять нет. А сценарий нужно сдать завтра утром, кровь из носу. В час ночи, гнусно матерясь, я сажусь писать стихи. К утру у меня сто двадцать строк. Еду на студию. Директор поражен: надо же, от Нонина я этого не ожидал, не просто написал, а хорошо написал, правильно.
Больше стихов я не писал никогда.
Справедливости ради нужно сказать, что он подводил не только меня, но и всех, кто имел неосторожность на него положиться. Однажды это для него плохо кончилось. После того, как он бросил работу, его жена, с которой он приехал из Донецка, года три терпела. Потом не выдержала: ну сколько можно кормить этого бездельника. Эдик не слишком расстроился. Послонявшись по квартирам знакомых, бросил якорь у молодой женщины, инженера центральной химлаборатории (той, у которой бедра крутые и груди литые). Назад не просился, чего жена никак не ожидала и была глубоко оскорблена. Подала на развод и алименты (у них была дочь). Исполнительный лист выдали, но алиментов не было. Она в суд. Там развели руками: что мы можем сделать, если он не работает. Так заставьте. Начала писать в горком партии: призовите к ответственности тунеядца. В горкоме то ли помнили о деле Бродского, то ли было не до Нонина. Дали указание суду: примите меры. Уголовная статья: уклонение от уплаты алиментов. Дело попало к судье, которая Эдика знала и хорошо к нему относилась. Она послала ему повестку, он не явился. Вторую – то же. Однажды встретив меня на улице, едва ли не взмолилась: ну пусть Эдуард придет и напишет заявление, что он обязуется устроиться на работу. Я в то время был на него зол, как собака, за историю со стихами. Но все же пошел к нему, передал просьбу судьи. Он клятвенно пообещал: завтра пойду. И, конечно же, не пошел. Кончилось тем, что его доставили в суд с милицией и в тот же день он получил шесть месяцев исправительно-трудовых работ в колонии общего режима.
В один из дней, несколько лет спустя, мою комедию «Ключ», поставленную в московском Новом театре, играли в помещении Театра сатиры. Событие не то чтобы знаменательное, но и не совсем рядовое. Вместе с поставщиком спектакля и композитором Лешей Черным, написавшим к нему музыку, мы отправились в театр. Эдик Нонин тоже поехал, он в то время жил у меня в Малаховке. После спектакля пошли домой к Черному, в кооператив композиторов в Каретном ряду, отметить это дело. За столом разговорились и случайно выяснилось, что Черный и Нонин в одно и то же время были в поселке Нижний Ингаш под Абаканом, Леша там служил во внутренних войсках. Пошли, как всегда в таких случаях, вопросы: того знаешь, а того знаешь? Ответы странным образом не совпадали. Черный никак не мог понять, в чем дело. Я объяснил:
– Вы были в Нижнем Ингаше с разных сторон колючки. Ты охранял, а он сидел.
Недавно в Интернете мне попалась книга правозащитника Генриха Алтуняна «Цена свободы. Воспоминания диссидента», отбывавшего в Нижнем Ингаше семилетний срок. В ней я прочитал:
«И еще была интересная встреча в Н. Ингаше. С одним из очередных этапов в зону прибыл симпатичный молодой человек, который резко выделялся умными глазами и вообще интеллигентностью. Это был норильский поэт Эдуард Нонин. Мы с ним сдружились. Он весьма снисходительно отнесся к моим стихотворным опытам, много и интересно рассказывал о стихосложении, о поэтах».
В книге цитировались стихи Эдика, посвященные Алтуняну:
Когда развеется туман
И ветры вешние подуют
И «враг народа» Алтунян
Свои стихи опубликует, —
У Бурмистровича Ильи —
Такого же «врага народа»,
Давным-давно в кругу семьи
Жующего мацу свободы,
При виде генриховых книг
Гримасою пренебреженья
Лицо перекосится в миг
Или позднее на мгновенье,
И скажет он жене:– Обман,
Невежество! Абсурд! Халтура!
Подумать только, – Алтунян —
И тоже прет в литературу!..
«Мне нравились его стихи, стихи профессионала, – пишет Алтунян. – Помню, он рассказывал, что незадолго до ареста получил премию журнала «Сельская молодежь» за детские стихи «О двух пингвинах». А попал Эдуард в зону за неуплату алиментов, получив смехотворный срок – полгода. В зоне он был всегда несколько месяцев, так что мое литературное образование нельзя считать даже начальным. На самом же деле он просто повздорил с одним из партийных секретарей, которые, как известно, в своем районе, городе, области или крае всегда были вершиной власти, а алименты – просто повод, зацепка. Спустя много лет Борис Чичибабин познакомил меня с прекрасным писателем Феликсом Кривиным, который только что приехал из Норильска. Он рассказал, что Нонин по-прежнему в Норильске. Больше я о нем ничего не слышал».