Хаим Граде - Цемах Атлас (ешива). Том первый
Вова Барбитолер вышел, и за столом стало так тихо, что было слышно, как из крана на кухне в жестяную раковину падают редкие капли воды. Роня смотрела на директора ешивы, широко распахнув глаза и испуганно дрожа всем телом, как будто холодные капли воды из крана на кухне капали ей на голову.
Около полудня Цемах вошел в синагогу. Младшие ученики стояли у окон и смотрели на улицу. Увидев входящего главу ешивы, они вернулись к своим томам Гемары, но продолжали посматривать за окно. Цемах уселся в углу у восточной стены и загородился книгой, поставленной на стендер. Разгоряченный мальчишка-ешиботник вбежал с криком:
— Уже едут!
Ученики, которые были родом из самих Валкеников, бросились наружу. Для них ешива была еще наполовину хедером. Ученики, происходившие из других местечек, и младшие, и старшие, остались на своих местах. Только Мейлахка-виленчанин не выдержал. С восторгом ребенка, который бежит за укатившимся обручем, он бросился на улицу вслед за ватагой местных мальчишек. Директор ешивы и Хайкл-виленчанин подняли головы над стендерами и, оба виновные в приезде Герцки в Валкеники, переглянулись.
По Синагогальной улице ехали сани. Сзади сидела женщина из Аргентины и ее виленский сын. Конфрада была в шляпе с пером и в каракулевом пальто с двумя большими серебристыми лисами на плечах. За санями шли Вова Барбитолер и каменщик Исроэл-Лейзер. За ними ехали еще одни сани, пустые. Эти сани нанял Вова Барбитолер до валкеникской железнодорожной станции, чтобы вернуться в Вильну на поезде в том же самом вагоне, в котором поедут Герцка с матерью. Однако через местечко отец шел пешком, не переставая говорить и упрашивать. На крылечках домов стояли и смотрели им вслед женщины, мужчины, дети.
— Он мой сын! — кричал Вова, обеими руками хватаясь за сани Конфрады.
— Ой, мне жаль его жену. — Аргентинская еврейка крутила головой, обращаясь к людям, стоявшим по обе стороны Синагогальной улицы. — Мы с сыночком уже избавились от него, но его третью жену ждет горькая печаль. Ой, как мне ее жалко!
Каменщик Исроэл-Лейзер, видимо, остался доволен вознаграждением, полученным за его помощь, потому что по-свойски хлопал табачника по спине и называл его мужчиной. Он, мол, действительно отец, но теленок бежит за коровой, а не за быком. Вова Барбитолер рванулся вперед, обогнал сани и загородил им дорогу. Возница едва успел остановить лошадей.
— Конфрада, я дам тебе развод, только не забирай у меня Герцку. — Он стоял, раскинув руки и широко расставив ноги, чтобы сани не могли проехать.
— Сам подумай, на что мне твой развод? Ты ведь уже старый человек и скоро умрешь, — исполнила она ту же издевательскую песню, что и на постоялом дворе. Каменщику Исроэлу-Лейзеру стало тошно оттого, что на него отовсюду смотрели как на пособника в грязном деле. Он крикнул извозчику, чтобы тот не стоял и не пялился, как придурок на свадьбе, а хорошенько хлестнул свою клячу и ехал дальше. Извозчик повернулся к нему, держа в поднятой руке кнут:
— Я ведь не ты. Я не буду наезжать на человека. Я от этой поездки не разбогатею.
Извозчик повернул свою лошадь в сторону, и Вова Барбитолер снова оказался позади саней.
Герцке уже надоела эта ссора между родителями. Его уже не интересовало, что все пялятся на них. Он хотел, чтобы ешиботники видели, как он уезжает. Только когда сани проехали синагогу, он увидел компанию мальчишек из ешивы и среди них Мейлахку. Обрадованный, он вскочил с сиденья и показал мальчишкам язык. Мейлахке он обеими руками сделал «нос». Вова Барбитолер все еще брел по снегу между двумя санями и кричал:
— Мой сын! Мой сын!
Сани повернули и проехали мимо рынка по дороге на железнодорожную станцию, и там из домов вышли новые любопытные. Обитатели местечка, собравшиеся на Синагогальной улице, начали расходиться, качая головами, вздыхая и сплевывая. Мейлахка вернулся в синагогу и подошел к главе ешивы:
— Ребе не должен огорчаться, что Герцка уезжает. Он невежда, и он плохой. Все время меня дразнил, говорил, что ребе нашел меня заснувшим над томом Гемары и унес на руках, как какой-то куль. — Глаза Мейлахки горели гневом. Он рассказал длинную историю, произошедшую в странноприимном доме.
Вчера ночью Герцка пришел забрать из-под своей лежанки корзину с вещами и сказал ему так: «На тебе мою большую корзину, а мне дай свой маленький чемоданчик». Он сказал Герцке: «Мой чемоданчик новенький, его мне купила мама перед отъездом в ешиву. Дай мне свой альбом с марками, и мы поменяемся». Герцка ему ответил: «Фигу! Марки я тебе не отдам, но если ты хочешь меняться, я могу добавить мои болячки тебе в бока и мои филактерии с арбоканфесом». Он сказал Герцке: «Зачем мне твои филактерии? Ведь у меня еще не было бар мицвы[154]. И как ты можешь отдать мне свои филактерии и свой арбоканфес? А как же ты сам будешь молиться и как будешь произносить благословение на заповедь о кистях видения? Невежда ты этакий, иноверец!» Герцка рассмеялся и ответил, что в Аргентине не молятся. Там не накладывают филактерии. И он больше никогда не будет произносить благословения на заповедь о кистях видения, потому что отец постоянно его бил, чтобы он надевал арбоканфес и потому что ребе вытащил его из дома Исроэла-Лейзера. Он не стал меняться с Герцкой, но Герцка все равно оставил свои филактерии и свой арбоканфес. Они лежат на подоконнике в странноприимном доме.
Цемах не ожидал, что и ему сын Конфрады станет врагом. Мейлахка видел, что глава ешивы сидит опечаленный и молчит. Он снова принялся утешать его, говоря, что это хорошо, что Герцка уехал. Он говорил мальчишкам в странноприимном доме гнусные вещи, которым научился в свои субботы в доме Исроэла-Лейзера. А ему самому сказал: «У меня веселая суббота, а у тебя унылая суббота».
— Почему у тебя унылая суббота? — спросил Цемах, едва пошевелив губами.
Мейлахка опустил голову, раскаиваясь, что выдал свою тайну. Цемах сразу же стал бодрым и собранным. Он не знал, в какой компании находился сын табачника, и не знает, к кому попал Мейлахка. Хотя и его семье он обещал беречь мальчика как зеницу ока.
— Расскажи мне, у кого ты ешь по субботам, — попросил он Мейлахку, и тот подумал, что можно это рассказать. Он ест по субботам у реб Залмана Калецкого — коробейника. Реб Залман — вдовец, и детей у него нет. В пятницу вечером он делает кидуш над двумя кусками черного хлеба, а потом они вдвоем едят этот хлеб с селедкой.
— Почему ты до сих пор не сказал этого мне или реб Исроэлу-портному, чтобы тебе нашли другой дом для субботних трапез, чтобы тебе не приходилось голодать? — спросил глава ешивы.
— Я не голодаю, — ответил Мейлахка. Реб Залман Калецкий не успевает поставить в печь чолнт на субботу. Он возвращается в субботу вечером поздно из села. Они едят в субботу днем тертую редьку со смальцем или холодный смальц, намазанный на хлеб и посыпанный солью. На третью трапезу они едят сваренные вкрутую яйца, которые хозяин приносит из села. Реб Залман к тому же набивает ему полные карманы яблоками, чтобы ему хватило на будние дни. Всегда перед тем, как Мейлахка уходит, реб Залман просит его не идти есть в другое место. Ему будет тоскливо сидеть по субботам одному за столом, и он не хочет, говорит он, чтобы люди знали о его бедности.
— Он гладит меня и говорит, что любит меня, как родного сына, — выдал наконец Мейлахка свою тайну, из-за которой он так привязался к коробейнику.
Он уже носил толстые пейсы, и из-под его пиджака выглядывали четыре пучка кистей видения. Но он все еще, как ребенок, тосковал по ласке. Он смотрел на главу ешивы с трепетом юного олененка с розоватыми глазами и с беспокойными проворными ножками. Цемах почувствовал теплоту в холодных, как лед, ладонях, и погладил Мейлахку по голове. Мальчик ждал этого и сразу прижался к коленям главы ешивы. Цемах продолжал гладить его по голове и думал о бедном коробейнике, который ест постную холодную еду, но в чьем домишке тихо. Он тоже охотно поселился бы в таком домишке и ел бы хлеб с солью и в субботу, и в будни, лишь бы вокруг было тихо, уныло и тихо.
Глава 14
Снег падал не переставая, стелился ослепительно-чистым одеялом, утолщающимся сутки за сутками. Он устал падать, словно человек, измучившийся от семидневного праздника с субботой посередине, да еще и с христианским праздником, который начинается на следующий день после окончания еврейского. Прошли две недели швата[155], должны были пройти еще много зимних дней. Обитатели местечка ходили скучные, с тоской на сердце. Тишина шумела в мозгу, молчание просторов оглушало. Долгими ночами в словно залепленные глиной уши проникала немота окрестных лесов. Вот и лежали люди в кроватях с открытыми глазами и ощущали ломоту в костях и тупое оцепенение в голове. Они обливались потом, а темнота давила, как давит одеяло на ноги горячечного больного, который не может вырваться из дурных снов. Днем местечко смотрело на улицу бельмастыми окнами. Крылечки были заметены снегом до самых порогов. Засунув рукав в рукав, на порогах своих лавок стояли осыпанные белым пухом лавочники и молча таращили глаза, будто забыли человеческий язык. В синагоге учеба и молитва тоже тянулись лениво, сонно. Молодые ешиботники стали усидчивей и набожней. В их памяти отложилось много выученных листов Гемары. Они отпустили длинные пейсы и не подрезали свои едва пробивавшиеся бородки. На их заросших набожных лицах посреди зимы расцвели юношеские прыщи.