Алексей Варламов - Как ловить рыбу удочкой (сборник)
А море, казалось, было совсем близко, и в одно из воскресений я решил до него дойти. Я спросил дорогу, взял с собой флягу с водой и отправился в лес. Сперва я шел по коровьей тропе, по некошеным лугам, перелескам, переходил ручьи и скоро оказался в тайге. Тропа временами пропадала, точно рассасывалась в траве и кочках, но затем снова появлялась. Я шел быстро, обливаясь потом и обмахиваясь березовой веткой, устав за полчаса так, будто прошел десяток километров. Я давно уже должен был выйти к морю, но лес все не кончался, и тогда я залез на раскидистую березу, возвышавшуюся над окружающими деревьями. Вокруг, сколько было видно глазу, тянулся лес, а сзади за деревьями вырастали серые главы погоста. Впереди же лес обрывался, а за ним, дымчатое, стелющееся, белесое, виднелось то ли небо, то ли море.
Я пошел туда, следя, чтобы солнце светило мне в спину, и вскоре очутился на просеке, совершенно прямой и столь же болотистой. Потом лес начал мельчать и началось болото. Оно тянулось на несколько километров, и, по рассказу зная, что между морем и лесом есть полоса болота, я был уверен, что вышел именно к такой полосе и за ней будет море. Ноги в сапогах проваливались по колено, их приходилось с усилием вытаскивать. Так я шел больше часа, но когда поднимал глаза и смотрел вперед, то казалось, стоял на месте, как весельная лодка, выгребающая против течения. День был жаркий, безветренный, почти над самой головой, маленькое, колючее, висело солнце и зудели комары. Воды во фляге оставалось на несколько глотков, иногда я срывал сухие, сладкие ягоды клюквы, которой было усеяно все пространство, но дольше десяти секунд оставаться на одном месте не позволял гнус. Слева от просеки росла кряжистая, невысокая сосна, и я залез на нее. Каково же было мое разочарование, когда вместо моря впереди я увидел мох, кочки и волнистый лес на горизонте.
Я сидел на сосне, курил, обхватив рукою ствол, и ничего не ощущал. Потом слез и так же машинально, выдергивая ноги из жижи, пошел вперед к лесу, уже не понимая, зачем я туда иду. Очнулся я в лесу у чистого ручья, лег на траву, опустил лицо в воду и лежал так, сколько было сил не дышать. Ни комары, ни гнус меня больше не раздражали. Потом наполнил флягу водой и пошел обратно, и, когда шел весь этот долгий путь по болоту, а потом по лесу и в одном месте сбился, забрел в бурелом и только чудом выпутался, продрался наугад к тропе, мне казалось, что я нахожусь дома и только вспоминаю эту дорогу и смотрю на себя со стороны, как будто рассказываю близкому человеку, как это было, и с этим чувством я вышел к раскидистой березе, залез наверх, где было меньше комаров, и долго смотрел оттуда на главы погоста.
Когда я пришел домой, все спали, только что отобедав, и на печи стояла кастрюля с супом. Я поел его, не разогревая, и завалился спать. Потом мне рассказали, что год назад двое наших мужиков точно так же ушли к морю, проплутали восемь часов, все прокляли и вернулись ни с чем.
Всю следующую неделю мы снова ездили на станцию и пытались достать материал, но не было платформы, потом не было трактора, выяснилось, что у нас неправильно оформлена накладная, и приходилось просить, выбивать, убеждать серьезных, измотанных людей, что мы тоже делаем нужное дело и нам необходим лес. И если бы не наш бригадир Андрей Барабанов, архитектор по образованию, один из немногих людей в архангельских реставрационных мастерских, кто действительно работал, а не числился, то ничего бы у нас не вышло. А пока он ходил по начальству, мы часами сидели и ждали, и уже казалось, что мы работаем не на погосте, а на этой грязной, грохочущей, составленной из десятков железнодорожных путей станции, по которой проходило за сутки несть числа грузовых и всего три пассажирских поезда, две местные «тещи» и один дальнего следования Вологда — Мурманск.
Дорогу, соединяющую Обозерск с Беломорском, строили незадолго перед войной заключенные. Люди умирали тысячами, вначале их кое-как хоронили в братских могилах, а потом просто сбрасывали в болота. И казалось, проклятье лежит на этом месте до сих пор — пыльный, нелепо застроенный, с уродливыми домами и бараками временный поселок, железнодорожные пути, забитые поездами, как в войну, женщины в оранжевых куртках, кувалдами забивавшие костыли, а слева от них на какой-то будке висел кумачовый лозунг «Только труд делает человека счастливым и свободным».
Несколько раз нам случалось пережидать вместе с ними в этой будке дождь, они устало матерились, ругались друг с другом, пили кипяток, а потом снова уходили ремонтировать пути. Все они мечтали уехать из Малошуйки, но с годами втягивались, проклинали Север, болота, нехватку продуктов и так жили, боясь вечерами выйти на улицу, где носилась шпана на мотоциклах и пугливо жалась милиция. За этот месяц, что мы прожили в деревне, на станции случилось два убийства, и говорили об этом как о чем-то будничном. И тогда мне стало казаться, что то, что мы делаем, и впрямь бессмысленно, никому не нужна эта церковь, отреставрированная или нет, которую все равно не откроют, а если бы даже и открыли, то пойдут ли туда изверившиеся во всем люди.
Но потом мы возвращались в деревню, и за несколько километров впереди, на фоне уходящей к морю тайги, появлялись высокие стройные главы, шатер и шпиль колокольни, и тяжкие мысли уходили прочь.
В деревенском общежитии кроме нас жила еще бригада шабашников-молдаван и двое мужиков-сторожей. У молдаван был магнитофон, и по ночам они крутили одну и ту же кассету. Под эту музыку у крыльца топтались парни и девки, разгуливали, обнюхивали людей собаки. С молдаванами мы никак не знались, а у соседа иногда смотрели телевизор, хотя пускал он нас неохотно.
Лучше у меня были отношения с другим сторожем. Это был на вид угрюмый, молчаливый мужик, работавший раньше в лесу, где люди помногу зарабатывали, но долго не выдерживали, заболевали и уходили в конце концов на более легкую работу. За всю свою жизнь он не скопил никаких денег, и, кроме этой комнатки в общежитии с печкой, кроватью, тумбочкой и столом, у него ничего не было. Целыми днями он лежал на кровати, курил и изредка выходил на крыльцо. Просил он всех об одном — достать водки. Говорили, что он уже не жилец, в больницу его не брали, но сам он был редкостно равнодушен к своей судьбе и бывал только рад, если к нему кто-нибудь заходил. Иногда вечерами мы с ним покуривали, и своей покорностью он напоминал мне старуху Евстолию. В нем чувствовалась еще не изжитая крестьянская рассудочность, порой он равнодушно поругивал власти и говорил:
— Загубили нас, с-сволочи. А, значит, так и надо нам было. Ты молоко-то пей, мне бабы на ферме хорошее дают. Жена от меня ушла. Дети? А на кой хрен мне дети, для такой же б…ской жизни? Батя мой под Мурман за рыбой ходил, а теперь в Унежме нашей ни шиша не осталось. Раньше хоть водка была. А вы совсем, что ль, не пьете?
— Совсем.
Он кивал головой и надолго замолкал.
— Может, Серега на недельке съездит в Ворзогоры. Там вино-то быват.
— Но ведь вас же просто всех спаивают, — пытался сказать что-то я, хоть понимал, что говорю не то и говорю зря.
— Суки, — соглашался он.
Вино в деревне действительно почему-то не продавали, и за ним ездили на моторных лодках в ту самую основанную ляхами деревню на мысу. Когда в Малошуйке проносился невесть откуда доносившийся слух, что в Ворзогоры завезли вино, десятки моторных лодок выходили в море в прилив по полной воде и через двенадцать часов по полной же воде возвращались. В конце июня случилось несчастье.
Серега, второй наш сосед, молодой парень, промышлявший рыбой и вином, вместе с еще одним мужиком вышли в море, купили в Ворзогорах вина и стали возвращаться, торопясь к приливу, пока речка проходима. Море было спокойно, и как это могло случиться, никто не понял, но вернулся в деревню Серега один. Они проплыли по морю двадцать километров, и только когда вошли в устье, пьяный моторист заметил, что он в лодке один, а товарищ выпал где-то по дороге.
В деревне был траур, у погибшего осталась жена и малые дети, старухи шепотом говорили, что чего только раньше не бывало, но уж пьяными в море никогда не выходили, а Серега сидел на крыльце, бессмысленно водил головой из стороны в сторону и то ласкал, то пинал собаку. Потом ему на глаза попался кто-то из наших, и он стал кричать:
— Сволочи, монахи! Они жить будут, здоровые, себя беречь. А мы тут подохнем! Когда вы наконец уедете? Что вам тут надо?
Его пытались утихомирить, но он бился головой, и в глазах у него стыл ужас.
Нам оставалось работать всего несколько дней. Отпуск у всех кончался, и пора было возвращаться домой. В последний день мы устанавливали на главке крест. Крест тесал из здоровенного бревна Андрей. Потом крест просмолили, дали ему высохнуть и, обвязав веревками, подняли на крышу. Самое сложное было в том, чтобы, поднявшись по лесам на главку, завести нижний конец креста в раствор. Дул жуткий ветер с моря, и в какой-то момент крест у нас в руках повело, но мы все же сумели его удержать. Внизу у церкви стояла старуха, она кланялась, крестилась и что-то бормотала. Сперва мне показалось, что это пришла Евстолия, но это была другая женщина. Она не уходила все время, что мы заводили крест в раствор, выравнивали его и крепили. Рядом с ней, не слезая с велосипеда, стоял пацан и, задрав голову, тоже смотрел на нас. Когда крест был наконец установлен, мы выцарапали на одной из граней: «Год 1000-летия Крещения Руси».