Лоренс Даррел - Бунт Афродиты. Tunc
Разумеется. И тут Ипполита зло говорит:
— Будь это один из видов искусства, она была бы по-настоящему великой. Слава богу, что это не искусство. Иначе я была бы в ещё большей ярости.
— Откуда мы знаем, что кино не искусство?
— Да ведь оно для толпы.
— И что?
— А то!
Позже, за отвратительным чаем и тостами с маслом в каком-то маленьком кафе, она объяснила, что имела в виду:
— Понимаешь, высшее наслаждение, какое, как считается в наш век, даёт искусство и прочее, должно быть недоступно массам. Это не вопрос привилегии, дорогой. Точно так же, как грамотность ещё не означает способность к глубокому чтению, — многие биологически неспособны получать редкостное наслаждение, которое пародирует Иоланта; любовное соитие, искусство, теология, наука — это целая жизнь, серебряная жизнь, замкнутая в форме. Она существует лишь для того, кто её творит. Иоланта же существует для всех и каждого. Когда мы говорим о разрушении этоса или цивилизации, то описываем последствия их открытости толпе. Толпа тоже хочет приобщиться к ним, но для этого им нужно придать более доступную и приятную форму.
Она ничуть меня не убедила. Я капнул маслом на галстук. В душе я мучился, что не удаётся встретиться с Иолантой.
Новостей не было до самого Рождества, когда позвонил Нэш и радостным голосом сообщил:
— Она наконец-то здесь, — добавив с наигранной бодростью: — Жива и здорова.
Цветы! В простоте своей, я всегда представлял, как она возвращается на Маунт-стрит, но Нэш развеял иллюзии:
— Нет, она в загородном доме. Она хочет, чтобы ты прихватил с собой Бэйнса, если… если поедешь сегодня к ней, прихватишь?
Я обещал выполнить её просьбу, хотя и не показал, как меня задело то, что Бенедикта не потрудилась сообщить мне заранее о приезде — и даже не позвонила, чтобы сообщить, где её искать. Однако я постарался проглотить обиду и отправился покупать подходящие случаю подарки. Шёл мокрый снег, таксист достал своей добродушной болтовнёй; и, как всегда, невозможно было найти что-то, что можно было бы подарить Бенедикте, поскольку у неё уже всё было, — то есть что-то по-настоящему ценное или дорогое; такие вещи, как картины или книги, она не считала за подарок. Царила предрождественская суматоха. Магазины сияли, украшенные кошмарными гирляндами всех цветов и форм, свидетельствуя о торжестве коммерции над религией. Динамики гремели колыбельную «Тихая ночь», и дух Младенца Христа витал повсюду, куда доносилась оглушительная нежность органов и ксилофонов: над улицами, прихваченными морозом, где толклись толпы красноносых соискателей счастья, покупающих праздничные сувениры в надежде на чудо. Мороз пробирал. Мороз щипал. Я был зол. Оркестрик наяривал свежий хит, повторяя припев:
Она аппетитней сочной котлеты,
Весь мир завоюю для девушки этой.
Под колокольный трезвон идёт Чарлок, «самоистязатель» из кёпгеновской басни, не зная, какое подходящее случаю приношение купить. Что-то не так в философии, которая не даёт надежды на непременное счастье. Несмотря на положение человека (трагическое), должно же быть по крайней мере обещание счастья, которое бы чувствовалось в воздухе. В Селфридже воздух был густ от жара наших тел и нашего дыхания. Зажатый со всех сторон, как сардина в банке, я медленно двигался с плотным потоком людей. Наклонности каждого очень откровенно проявляются в его mœurs[72]. Не обращай внимания! Я купил дорогие подарки, которые мне изящно упаковали, и, нагруженный свёртками, заковылял, как женщина на сносях, к дверям, смяв по дороге упаковку. Плотный водоворот толпы вновь закружил и понёс меня. «Освободившись от надсмотрщика экономики, мы потеряем управление проклятым кораблём». Не смог я и такси поймать. Пришлось идти пешком всю дорогу до офиса, где меня ждала служебная машина. На Маунт-стрит Бэйнс уже собрал мои вещи. Я огляделся, не забыто ли чего, и судорожно вздохнул, как золотая рыбка, выпавшая из аквариума на ковёр.
К вечеру ещё больше подморозило и всё стало невероятно реальным — шёл густой мягкий снег, и его белая гуща поглощала белый свет фар, кружась, как тучи конфетти, летящие с невидимого просцениума небесной тьмы. Видимость и скорость были минимальны; мы проползли Путни и понемногу выбрались на призрачную ленту шоссе, которое постепенно углубилось в заколдованный лес — средневековую иллюстрацию к саге Мэлори. Чтобы скоротать время, я включил последние записи, предназначенные для моей коллекции; странно это было — сидеть в машине и, глядя на летящий снег, слушать разглагольствования Маршана: «Война, приятель, — это для людей всё: отсутствие безработицы, свобода от жены и детей, обманчивое ощущение цели в жизни. Возложи вину за собственную неврастению на соседа и покарай его. Всё так и было: реально, неизбежно и в то же время иллюзорно. Причина, по которой все любят войну, проста: не было времени задаться ещё более важным вопросом, а имённо: „Что я сделал со своей жизнью?” У меня хватало времени, но не здравого смысла. Я погрузился в эту восхитительную амнезию, которою способно заразить только массовое кровопролитие. Боги жаждут крови! Массовое заклание! Ура!»
Было уже поздно, когда мы приехали, неслышно проскользив по белым аллеям к странно выглядящему дому: везде горел свет, но сам он казался безлюдным; кто обойдёт все комнаты и погасит свет и когда? Посредине замёрзшего озера, близ острова, пылал огромный костёр из дубовых поленьев, шипя и разбрасывая искры; вокруг него сновали десяток-другой неуклюжих, по зимнему одетых фигур на коньках. Стоял даже разноцветный шатёр, украшенный китайскими фонариками, в котором несколько человек пили нечто дымящееся — вероятно, горячий лимонад, поскольку крепких напитков в столь позднее время было не раздобыть, а надеяться, что ленивые бюрократы и владельцы пабов войдут в положение страждущих хотя бы по соображениям христианского милосердия, бесполезно. Тем не менее было приятно и радостно видеть в этом запущенном имении веселящихся жителей окрестной деревни. Время от времени лёд трескался со звуком пистолетного выстрела, и по нему бежала трещина, словно кто-то перечёркивал белизну куском угля. В ответ раздавались визг и смех. Рассудительный Бэйнс качал головой и бормотал что-нибудь вроде:
— Это всё хорошо, сэр, но стоит костру погореть ещё немного, и они все окажутся в воде.
Машина затормозила, двери распахнулись. Холл и все балконы были украшены пыльными флагами, оставшимися с прошлых праздников; несколько слуг, стараясь не попадаться на глаза, занимались уборкой, но их было немного. Судя по свету, горевшему во всём доме, и праздничному убранству, Бенедикта ждала, что нагрянет большая компания. Такого не случилось. Больше того, она уже поднялась к себе. Ни сверкающих лимузинов, из которых появляются мадонны в вечерних платьях, ни поблёскивающих моноклей, ни шёлковых цилиндров.
Я пошёл наверх: ступенька — удар сердца, ступенька — удар сердца. Кровать, на которой она лежала, была как просторная королевская барка, с широкими резными ножками и балдахином на инкрустированных опорах, занавеси которого были сейчас прихвачены бархатными шнурами. Свет падал на книгу, которую она читала и, с моим приходом, резко захлопнула. Ребёнок лежал в жёлтой кроватке возле камина — крохотный неясный розовый свёрток — и сосал палец. Долгое мгновение мы смотрели друг на друга. Хотя в её взгляде была ничем не скрываемая печаль, чуть ли не смиренность, мне показалось, что я уловил в нём нечто новое — новую отчуждённость? Она была как путешественник, который наконец вернулся домой, пережив множество опасностей, — вернулся и увидел, что пережитое им в дальних странствиях сильнее и ярче настоящего. Я положил руку на её ладонь, мысленно спрашивая себя, заговорит ли она когда-нибудь, или мы так и будем сидеть вечно и глядеть друг на друга.
— Снег задержал нас, — сказал я, и она кивнула, по-прежнему не сводя с меня печального невидящего взгляда. Этим вечером она небрежно накрасилась и даже не позаботилась смыть косметику; напудренное лицо казалось болезненно-бледным по сравнению с тонким ярко-красным ртом.
— Знаешь, — наконец прошептала она, — это как возвращение с того света. Всё ещё так нереально — я едва узнаю мир. Я так устала. — Она взяла мою руку и приложила к своему лбу. — Но ведь я не брежу, правда? — Я нежно обнял её, и она, задрожав, продолжала: — Ты понимаешь, что теперь в наших отношениях должно что-то измениться. Это совершенно ясно. Хватит ли у тебя терпения? — Широко раскрытые глаза из-под нахмуренного лба сурово, в упор, смотрели на меня. — Ты уже видел? — Чтобы умерить зловещую напряжённость этого монолога, я подошёл к кроватке и покорно уставился на ребёнка. Малыш теперь перевернулся на бочок и смотрел со странным выражением, словно голодный зверёк. — Теперь он встал между нами, разве не понимаешь? — заговорила Бенедикта постепенно замирающим голосом. — Может быть, навсегда. Не знаю. Я люблю тебя. Но мне всё надо обдумать ещё раз, с самого начала.