Жан-Луи Кюртис - Мыслящий тростник
— Что ты мелешь! Это же самый обыкновенный садизм, готовый воспользоваться любым предлогом! — бушевал Марсиаль.
Да нет же, нет… Бурная реакция Марсиаля только доказывает, что маленький монмартрский хеппенинг достиг своей цели. Вдобавок для тех, кто знает Реми Вьерона, совершенно ясно, что его поступок имел еще и другой смысл, «второй план»… Именно второй план… Это был поступок не садистский, хотя, безусловно, в духе маркиза де Сада — мучительный эротический поиск, доведенный до высшего издевательства…
Марсиаль с ходу узнал стиль рекламных объявлений в прессе, с помощью которых некоторые издатели порнографической литературы стремятся обеспечить интеллектуальный спрос на свой товар: к примеру, какое-нибудь слишком откровенно садистское произведение идет под рубрикой: «Расковывающий мрачный юмор».
— Но, вообще-то говоря, — объявил Жан-Пьер, — Реми Вьерон — полная противоположность тому, за кого себя выдает. Это лирик, нежная душа.
— Должно быть, таков его «третий план»? Ох уж эти мне душевные пласты! Не человек, а слоеный пирог!
Долли и Жан-Пьер удостоились чести прочитать несколько страниц неопубликованного дневника писателя. Там он открывал свою подлинную душу, без позы, без маски. И становилось ясно, что его пресловутая трезвость, даже цинизм — всего лишь способ самозащиты. Взять хотя бы его любовные письма. Очаровательные по своей непосредственности, свежести… Одно из них по форме напоминает песню, с куплетами и припевом. Восхитительно! Другое кончается словом «люблю», повторенным двенадцать раз подряд. Третье написано стихами, а строфы его, неравной длины, образуют рисунок сердца…
— Как ты сказал? «Люблю» двенадцать раз подряд?
— Да. Правда, прелестно?
— И кому же, — спросил Марсиаль, выдержав короткую осторожную паузу, — кому же адресовано это письмо?
— Само собой, имя женщины не было названо.
Марсиаль встал и начал прохаживаться ро комнате, заложив руки в карманы.
— Насколько я понял, Вьерон давал вам читать свои любовные письма?
— Ничего подобного! Мы просто прочли несколько выдержек из его последних дневниковых записей. В них включены два или три письма.
— Ах, вот как! Он, стало быть, переписывает в дневник свои любовные письма? Понимаю. Зачем пропадать добру? Его четвертый план — организованность. По крохам собирает. Молодчина, правильно сделал, что слово в слово переписал любовную записочку, которая кончается двенадцатью «люблю». Мог ведь он при переписке повторить «люблю» всего раз девять или десять вместо двенадцати, и получилось бы совсем не то. Одним алмазом в диадеме стало бы меньше… Скажу тебе откровенно, Жан-Пьер, прежде этот господин мне не нравился, сам не знаю почему. Однако то, что ты рассказал, в корне меняет дело… Нет, шутки в сторону, я всегда преклонялся перед профессиональной добросовестностью. Вьерон — законченный литератор. Люди желчные, возможно, скажут, что ему не хватает непосредственности… Но я с ними не согласен. У законченного литератора все должно быть нацелено на печатное слово — революционные чувства, марксизм, эротика, любовь — словом, все. А непосредственность предоставим мужланам!
Сверкая глазами, Марсиаль расхаживал взад и вперед по комнате, преображенный трепетной радостью, наслаждением презирать и разрушать. Молодая пара слушала его, натянуто улыбаясь. Теоретически они были выше каких бы то ни было предрассудков, они были совершенно независимы в своих суждениях, однако существовали кое-какие оттенки — попирать можно все (Семью, Родину, генерала де Голля, девяносто девять процентов французов — тех, что не читают «Оризон»), но существует в Париже маленький семейный круг, который задевать не рекомендуется, — семейный круг «левых интеллигентов». Реми Вьерон был членом клана, а стало быть, его ограждало табу. Насмехаться над ним мог только злобствующий реакционер, иными словами, мерзавец. Издевки Марсиаля, очевидно, оскорбляли Жан-Пьера и Долли так, как людей набожных оскорбляют насмешки антиклерикалов. Видя, как лица сына и его будущей жены помрачнели, замкнулись, Марсиаль подумал, что, станут они социологами или нет, из них выйдет парочка хорошеньких сектантов. И тотчас он представил себе, как власть захватывают левые экстремисты (те, которым коммунисты кажутся жалкими консерваторами), начинается Террор, его сына назначают комиссаром, которому подчинена секция вооруженных до зубов мальчишек. Сам Марсиаль арестован за подрывные или даже просто непочтительные речи. Судить его должен Жан-Пьер. (Марсиаля не пугали драматические ситуации.) Жан-Пьеру все нипочем. Бесстрастный и невозмутимый, как Робеспьер, он объявляет, что семейные узы — ничто перед революционной необходимостью и что «для врагов свободы не может быть свободы». На что Марсиаль презрительно бросает ему: «Жалкий болван, ты цитируешь избитый лозунг нацистов. Эта формула есть в „Mein Kampf“[20]. Но это меня не удивляет. Ты нацист в душе, как все неудачники». Жан-Пьер становится бледным как смерть. Он делает знак. Марсиаля ведут на расстрел… Ладно. Если такому суждено когда-нибудь случиться, Марсиаль не даст закласть себя как теленка. Всегда можно где-нибудь раздобыть автомат. Прежде он доставит себе удовольствие — уложит десяток этих обнаглевших желторотых поборников справедливости, этих балованных юнцов, ставших карающими ангелами…
Марсиаль решил поговорить о Реми Вьероне с Иветтой. Если она и в самом деле несчастлива из-за этого типа, долг его, Марсиаля, — вмешаться. Такие нарывы следует вскрывать. Взмах ланцета, немного крови — и конец. Как-то вечером, перед ужином, он счел, что подходящий момент настал. Иветта вошла в гостиную, где он читал газеты. Она поздоровалась с отцом, поцеловала его. Он притянул ее к себе.
— Что-то тебя совсем не видно в последние дни, — начал он добродушным тоном. — Ты нас совсем забросила.
Она ответила, что по вечерам часто засиживается у подруги — та снимает ателье неподалеку от площади Контрескарп. Да, кстати, они подумывают спять вдвоем трехкомнатную квартиру, которую им порекомендовали в том же районе. Это будет гораздо удобней обеим. От Отейя далеко до Левого берега. Приходится терять много времени на метро и автобусы.
— Просто тебе хочется быть независимой…
— Мне уже давно пора. Мне скоро двадцать четыре.
— Ладно. Допустим. Я тебя понимаю. Но ты уверена, что тебе будет лучше? Что ты станешь счастливее?
— Так вопрос не стоит, папа. Все мои подруги живут отдельно от родителей. А я кажусь себе какой-то отсталой. Честное слово!
Марсиалю вспомнился кошмар, который часто преследовал его между восемнадцатью и двадцатью годами: он все еще в школе, а ровесники его уже учатся в Университете или работают… И невозможно наверстать опоздание… Нельзя терять ни минуты… Сейчас же, немедленно… Да и нынешние его муки коренятся в том же… Но что же это такое сотворили с мужчинами и женщинами в нашем веке, отчего им не терпится, неймется, не сидится на месте? В прежние времена люди жили и умирали под сенью одной и той же колокольни — свидетельницы их рождения, и дни их текли мирные, похожие один на другой. Может, они даже не замечали, что стареют?.. Кто или что так ускорило течение жизни?
— Сядь, — сказал он дочери, — я хочу с тобой поговорить.
Иветта бросила на него встревоженный взгляд.
— Я вижу, тебе неохота говорить со стариком отцом, — весело продолжал он. — У нас теперь никогда не бывает случая посидеть и поболтать вдвоем. Честное слово, я не знаю, ни как ты живешь, ни что делаешь, когда тебя нет дома, ни что думаешь… Мы стали совсем как чужие. Это из рук вон.
— О чем же ты хочешь со мной поговорить?
— Ну вот, сразу на дыбы! — продолжал он все тем же наигранно отеческим тоном. — Да чем мы, бедные родители, провинились, что наши дети так с нами обращаются? Вы словно боитесь, как бы вас не начали бранить. Но ведь у нас-то так не заведено! Сядь. Мама вернется к восьми, успеем поболтать вволю. Вот и она тоже, я имею в виду твою мать, — у нее тоже есть свой клуб, и я даже не имею права ее туда сопровождать. Ох уж эта мне жажда независимости — просто наказание какое-то… Мне порой кажется, что все меня, несчастного, забросили…
— Можно подумать, что у тебя самого нет личной жизни, — сказала Иветта с улыбкой и села напротив.
В глазах Марсиаля вспыхнул лукавый огонек:
— Моя личная жизнь… — Он был отнюдь не прочь, чтобы дочь смутно подозревала о его похождениях и по-дружески намекнула ему на это. Он был не прочь слыть донжуаном. — Много ли ты о ней знаешь? Впрочем, как ты догадываешься, я собирался поговорить с тобой не о моей личной жизни. А скорее о твоей.
— В таком случае, — сказала она, сразу насторожившись, хотя еще продолжая улыбаться, — предупреждаю заранее: она тебя не касается.