Алексей Кирносов - Два апреля
Ломтик кончил, последний раз тряхнул прической и уселся в кресло с выражением полной опустошенности на бледном лице.
- Правда, это здорово? - спросила Эра.
- Своеобразно, - сказал Овцын и отложил газету.
- Ты совершенно глух к поэзии, - заявила Эра. - Конечно, все настоящие стихи своеобразны, без этого не бывает настоящих стихов. А ты попробуй найти в стихе...
- Иван Андреевич прав. - перебил Ломтик. - Манера бросается в глаза. Значит, стихи плохие. Давай сотрем.
- Глупости, - сказала Эра. - Потом ты будешь гордиться этими стихами. Они станут украшением твоего сборника.
- Когда потом? Кто будет печатать этот сборник ? - произнес Ломтик, улыбнувшись страдальчески. - Я обречен на безвестность, и стихи мои умрут, подобно эфемеридам, которые рождаются утром и погибают с заходом солнца. Пойду-ка я в Мореходное училище. Иван Андреевич, дайте мне адрес. Потому что у меня нет надежды даже на посмертную поэтическую славу. Хоть буду носить красивую форму при жизни, дышать чистым воздухом океана и каждый день хлебать наваристый флотский борщ. Знаете, как мне надоели пельмени?.. Я понимаю, что придется много работать и рисковать жизнью. Я не страшусь. Скучно, когда ты один распоряжаешься своей жизнью. Скучно потому, что наперед знаешь, как распорядишься собой и как оградишь себя от неприятного. Я хочу жить, не зная, что со мной случится завтра, чтобы захватывало дух от ожиданий и предчувствий, чтобы стихии играли мною, как детишки мячиком, чтобы суровые люди распоряжались моей судьбой и посылали меня туда, где нет уверенности, что человек вернется невредимым. Надо жить, а не сочинять. А потом, когда я запишу то, что прожил, пусть какой-нибудь редактор попробует не напечатать мои стихи. Я оторву ему голову, наткну на авторучку и выставлю для всеобщего обозрения в музее литературы.
- Эти стихи мне больше нравятся, - сказал Овцын. - Если до весны не передумаете, я дам вам адрес Мореходного училища.
- Не передумаю, - сказал Ломтик и стал собираться домой.
Когда он ушел. Эра спросила:
- Ты, конечно, был в кино?
- Тебе привет от Алексея Гаврилыча и сердечная благодарность от Мити Валдайского за прекрасный фильм, - сказал он.
- Тщеславный человек, улыбнулась Эра.- Не мог посмотреть один, тебе непременно нужны свидетели твоих успехов. Где ты нашел Алексея Гавриловича?
- Во «Флоренции», - ответил он.
- Ах, вот почему от тебя струится такой волнующий аромат...
- Гаврилыч устроил торжественный ужин.
- И ты съел его без жены, которая как-никак имеет больше отношения к «Кутузову», чем какой-то Митя Валдайский...
Она отвернулась. Он подошел сзади, обнял ее, сказал:
- Я не прикоснулся бы ни к одному блюду без жены, если бы только ей можно было есть торжественные ужины.
- Я бы пробовала понемножку, - вздохнула Эра. - Ладно, я тебя прощаю... И прочти, пожалуйста, письмо, которое лежит в кухне на столе.
- Кому письмо?
- Мне.
- Зачем же я буду его читать?
- Так надо. Иди.
На кухонном столе лежал небрежно надорванный конверт со штампом гостиницы «Метрополь». Овцын вынул густо исписанный, окаймленный голубой полоской листок и сперва взглянул на подпись. Подпись ничего не сказала ему, и, лишь начав читать, он вспомнил.
- Ах, Володя... - пробормотал он. - Ну, привет. Давно не встречались...
«Вчера исполнился месяц, как я не видел вас, - читал Овцын, - и этот день стал для меня самым печальным из всех тридцати. Я бродил по ленинградским улицам под мокрым снегом и вспоминал то время, когда у меня хоть была возможность подобраться в темноте к вашему окну, увидеть, как вы читаете, причесываетесь, говорите или ласкаете милую собаку Розу. После вашего отъезда она пропадала две недели неизвестно где. Вчерашний день кончился тем, что я совершенно глупо сел в поезд. Теперь я в Москве, сижу в гостинице и пишу это письмо, такое же, наверное, нелепое, как и весь мой поступок. Но вы для меня одна на свете; и как я ни пытался застегнуть душу на все пуговицы, ничего не вышло. Надо ли повторять, что я не питаю никаких иллюзий, ничего не добиваюсь и не вымаливаю. Вы для меня святы, как богиня, прекрасная и бесплотная, я поклоняюсь вам - и ничего больше. И только одного я не могу себе запретить - хотеть увидеть вас. Тогда я уеду на службу и, может быть, буду спокойно кататься на своем катере, как выразился некто... Эра, необыкновенная, прекрасная женщина, вы не будете жестокой, вы сделаете мне этот подарок. Я живу в «Метрополе». Сейчас отнесу письмо, сяду у телефона и буду ждать вашего звонка. Еще раз уверяю вас в глубоком уважении к вам и всем, кого вы любите.
В о л о д я».
Овцын налил холодного кофе и стал пить. «Странно, - думал он, - что я не чувствую неприязни к этому мальчику. Мне жаль его. И женщину, которую он полюбит в свое время. Чего-то в той любви уже не будет. Любовь повторяется и не повторяется. Пройдет одна любовь, и отомрет с ней кусок души, а потом придет другая любовь, но совсем по-иному будет любить душа-инвалид...»
Он допил последний глоток кофе, поставил чашку в раковину и вернулся в комнату. Эра смотрела выжидающе. Он спросил:
- Ты позвонишь ему?
- Не знаю, - сказала она. - Я думала, ты посоветуешь.
- Разве у тебя сердечко не дрогнуло?
- Не дрогнуло, - сказала она. - В меня, бывало, влюблялись. И всегда это было приятно. И теперь, может быть, мне понравилось бы. Но... если бы это было честно, открыто. Вместо того чтобы прийти в гости, он торчал под окнами. Возможно, он видел меня раздетой. А я цивилизованная женщина и привыкла, чтобы меня обожали в красивом платье. И сейчас ему надо повидать меня тайком. Почему он обожает меня из-за угла ?
- Он хочет видеть тебя, - сказал Овцын. - Наблюдать плюс к тому мою довольную физиономию - это же для него нож в сердце. Хоть он и клянется в уважении ко мне, но мечтает о том, чтобы ты овдовела.
- Не утрируй, - возразила Эра. - Мы живем в двадцатом веке.
- Век тут не играет роли. Словом, я советую позвонить. Юноша способен на сумасбродства; и я подозреваю, что подглядывание в окна - это еще не предел палитры. Он может опоздать из отпуска, а на военной службе за это карают. Пес с ним, пусть приходит в гости! Я не буду рычать. Пожалуй, я даже выйду на время его визита.
- Ты до такой степени не ревнив? - удивилась она.
- Человек в роли надсмотрщика выглядит немножко дурачком, - сказал Овцын. - А какая у меня еще может быть роль, если мне совершенно неинтересно слушать этого юного Демосфена. Пусть приходит.
- Не я же пойду к нему в номер, - сказала Эра. - Но, может быть, все кончится телефонным разговором. Он славный мальчик и поймет.
- Однако тебя не слишком возмущает эта история, - сказал он.
- Мне жаль его, - призналась Эра. - Ты считаешь, это плохо?
- И хорошо и плохо, - сказал Овцын. - Как все на свете. Проблема в том, что надо отделить одно от другого, а кто знает, как?
10
Маленькая лаборантка Наташа (с косичкой) пришла в комнату, где работал Овцын, якобы для того, чтобы разместить негатив на координатном столе. Она постояла у стола несколько минут, теребя косичку, потом быстро выбежала из комнаты, так и не включив стол. Пришел Валерий Попов, массивный, густоволосый инженер-электроник, с которым Овцын прежде только кланялся. Они еще ни разу не поговорили. Попов уселся верхом на стул, обхватил толстопалыми руками спинку, сказал:
- М-да... Вот что, Овцын, я хотел у вас спросить. Не знаете ли вы, как переводятся градусы Фаренгейта, в градусы Цельсия? Лень тащиться в библиотеку за такой мелочью.
- Попробую вспомнить, - сказал Овцын, отодвигая от себя схему расчета широты. - По шкале Фаренгейта от точки замерзания до точки кипения воды сто восемьдесят градусов. По шкале Цельсия - сто. Эрго, один градус Фаренгейта - это пять девятых градуса Цельсия.
Попов отпустил спинку стула, придвинул к себе схему и записал на поле цифры.
- К примеру, - проговорил он, - девяносто Фаренгейта - это будет пятьдесят по Цельсию? Ни чего не понимаю.
- Тут еще одна туманность, - сказал Овцын. - Вся шкала Фаренгейта -двести двенадцать градусов. Точка замерзания - это не ноль, а плюс тридцать два.
- Почему? - поинтересовался Попов.
- Фаренгейт это знал, - улыбнулся Овцын.
- Угу... - кивнул Попов. - Эрго, формула будет... «т» Цельсия равно пять девятых, умноженные на «т» Фаренгейта минус тридцать два... Девяносто Фаренгейта будет... тридцать два и две десятых по Цельсию. Теперь ясно. Спасибо, Овцын.
Попов умолк и опять обхватил руками спинку стула.
- Для чего это вам? - спросил Овцын.
- Читаю сейчас на сон грядущий Джека Лондона, - сказал Попов. - Он все температуры дает по Фаренгейту. Дома литературы нет, справиться негде, вот и смотришь баран бараном, поражаешься, чего это геройские парни зябнут при минус десяти градусах, а оказывается... - он прикинул в уме, - оказывается, это по нормальной шкале будет минус двадцать три и три десятых. Серьезная температура, особенно если до салуна еще далеко ехать на собаках. Вы там, в своей Арктике, очень мерзли?