Ольга Грушина - Жизнь Суханова в сновидениях
Когда в тот день мы распрощались, мне не захотелось идти домой. Опьяненный счастьем, я бродил по московским улицам, смотрел, как на город спускалась тьма, как окна одно за другим вспыхивали, а потом гасли, как небо становилось прозрачнее. Когда первый серенький свет тронул крыши домов, город неожиданно зашуршал теплым летним дождем, и, смеясь, я добежал до ближайшей автобусной остановки, чтобы переждать под стеклянным укрытием. Миновали мокрые, шелестящие полчаса, а дождь все усиливался. Сообразив, что до института было рукой подать, я ринулся под ливень и минуты спустя ворвался в опустелое здание.
У себя в мастерской я тотчас же поддался соблазну девственно чистого холста, натянутого на подрамник, так как всю ночь меня преследовал один и тот же образ: пруд, лодка, а в ней — женщина: застенчивая, излучающая свет обнаженная женщина, чья грудь, руки и ноги зацветают сотнями, тысячами, мириадами бело-голубых цветов, и их свежее, благоухающее изобилие незаметно перерождается в испещренную солнцем голубизну волн, нежно качающих лодку. С того момента, как я начал смешивать краски, окружающий мир отступил, потерялся в призрачной дали, и я уже не слышал прилива голосов в коридоре, скороговорку дождя за окном, деловой стук в дверь, тяжелые шаги, внушительный голос: «У меня к вам разговор, Анатолий Павлович…»
Тут, резко подняв голову, я увидел, как в мастерскую, оттопыривая карманы пиджака большими пальцами, входит лысеющий человек с каменным лицом. Секунда ушла у меня на то, чтобы вернуться из того нежного, синего, радостного приюта, где я обретался, и узнать в посетителе ректора, Леонида Пенкина. Одновременно я вспомнил, что, кажется, пропустил свою утреннюю лекцию, и, посмотрев на себя его глазами, отметил небритый подбородок, промокшую до нитки одежду, следы бессонной ночи на лице и — всего хуже — голую женскую грудь, поросшую колокольчиками, которая явно наметилась под моей кистью. Едва заметно кивнув вместо приветствия, ректор принялся расхаживать туда-сюда, царственно глядя в пространство поверх моей головы и без умолку разглагольствуя: до него якобы дошли слухи о неких, так сказать, богемных сборищах в некой сомнительной квартире, по всей вероятности, хорошо мне известной, а это, к большому сожалению, должно повлечь за собой конкретные меры, которые он вынужден будет принять, так сказать, в конкретных обстоятельствах… Я не вслушивался в его велеречивую проповедь и только молился, чтобы он не заметил начатую картину.
— В моем понимании, — вещал он, — искусство развитого социализма — это скорый поезд в будущее, и мне, например, было бы весьма прискорбно видеть, как человека с вашими задатками снимают с этого поезда, ибо, позвольте заметить, молодой человек, другого поезда не будет. Но вам, боюсь, придется сойти, если… Вы меня слышите? Вам придется сойти, если вы сейчас же не предъявите билет.
— Билет? — в замешательстве переспросил Суханов. — Какой билет?
— Так я и знал, — возгласил его собеседник, приблизив к Суханову побагровевшее лицо. — Безбилетник! Ну-ну, значит, дальше пешком пойдете. Или штраф придется заплатить. Либо платите, либо попрошу на выход.
Пассажиры возбужденно зашептались. Через разбитые очки Суханов посмотрел в окно и увидел очередную скудно освещенную платформу без названия, невероятно похожую на ту самую, в Боголюбовке, покинутую им много-много снов тому назад. Вздрогнув, он ответил:
— Хорошо, хорошо, сколько? — И торопливо полез в карман.
За подкладкой перекатывалась какая-то мелочь, но бумажника под рукой не было. Бумажник — припомнил он с замиранием сердца — лежал в боковом отделении его дорожной сумки, а сумку… сумку похитили.
С дрожью в голосе он просил контролера войти в его бедственное положение, предлагал завалявшуюся мелочь, клятвенно обещал выслать всю сумму почтовым переводом и даже унизился до заявления, что он не кто-нибудь, а ответственный работник, Суханов Анатолий Павлович, главный редактор журнала «Искусство мира».
— А я — главный редактор центральной «Правды», — встрял чей-то ехидный голос, — однако зайцем не езжу.
Вагон тряхнуло от гадкого, мстительного хохота; контролер схватил Суханова за плечи и не церемонясь подтолкнул к дверям. Ему померещилось, что в бушующей толпе зевак в проходе он увидел древнего старичка, своего соседа, который взгромоздился на сиденье и что-то отчаянно кричал поверх моря голов; но его слова поглотил многоголосый рев, и в следующее мгновение Суханова грубо выпихнули на перрон. С прощальным свистком поезд тронулся, и к окнам приникли ухмыляющиеся, злорадно ликующие бесы.
Немного выждав, Суханов побрел нескончаемыми лестницами, гулкими переходами и наконец выбрался на широкий проспект с шеренгой одинаковых многоэтажек по одну сторону и парком — по другую. Похоже, его высадили в большом городе. Он долго бесцельно томился под каким-то стеклянным укрытием на краю тротуара. (Кажется, нечто подобное с ним уже недавно было? Он не мог припомнить.) В конце концов темнота расступилась со скрипом и скрежетом, и к нему подкатился прямоугольник насыщенно-желтого света, в чьих окнах тоже дергались бесовские морды. Просунув голову в открывшуюся дверь, он слабым голосом спросил неизвестно у кого:
— Не скажете ли, это какой город? — но в ответ услышал только гогот и чей-то презрительный совет — «пить надо меньше».
Он уже хотел ретироваться, когда человек, сидевший в одиночестве впереди, пригляделся к нему повнимательнее и спросил, куда ему нужно.
— В Москву, — ответил Суханов.
Бесы принялись над ним издеваться, но сидевший впереди человек не смеялся. У него и лицо было не как у всех, с печальными, много повидавшими глазами.
— А точнее? — спросил он, когда бесы стихли у него за спиной.
Похоже было на то, что Суханова высадили на западной окраине столицы; метро еще было закрыто, но тот же человек посоветовал ему доехать на ночном четыреста третьем автобусе до Крылатского, а там пересесть на тринадцатый, который шел прямиком до остановки «Третьяковская».
— Вы только не уходите, — сказал он и взглянул на часы. — Четыреста третий с минуты на минуту будет.
— Я вам очень признателен, — смиренно произнес Суханов.
— Было дело, меня и самого бес попутал, — отмахнулся незнакомец и потянул за какой-то рычаг.
Двери затворились, и прямоугольник света отбыл в темноту.
Было почти шесть утра, когда последний автобус наконец выбросил Суханова в утешительно знакомый пейзаж Замоскворечья. Город по-прежнему окутывала тьма; нескончаемая ночь еще не выпустила его из своих тисков. Едва держась на ногах от желания спать, он плелся вдоль Большого Толмачевского переулка, и его одинокие шаги эхом отдавались от обшарпанных стен. Из распахнутого где-то окна до его слуха долетел отдаленный звук радио: многоголосый хор, приглушенный, но въедливый как жужжание мух, пел про союз нерушимый республик свободных. Он повернул за угол, и перед ним выросла Третьяковская галерея. Ускорив шаг, он направился к ней, миновал главный вход и приблизился к боковой железной двери с надписью «Посторонним вход воспрещен». Когда он дверь толкнул, она беззвучно отворилась — как ему и было обещано. Не успел он с порога вдохнуть особый музейный запах легкой пыли, паркетной мастики и выцветшей бумаги, как его быстро втянули внутрь, и в полумраке возникло озабоченное Нинино лицо.
— Тебя никто не видел? — прошептала она, запирая за ним дверь.
Он покачал головой и хотел привлечь ее к себе для поцелуя.
— Сейчас некогда, — запротестовала она. — Скоро шесть утра, надо спешить. Иди за мной.
На цыпочках мы пробирались запутанными лабиринтами коридоров, мимо влажных черных труб и неожиданных ниш с книжными шкафами. Один раз прямо мне в грудь нацелил свое копье красно-белый Георгий Победоносец с афиши, внезапно всплывшей на колонне, которую я в потемках не смог разглядеть — которой, возможно, и не было вовсе; а в следующий миг я чуть было не закричал, потому что мрак захромал в нашем направлении, постепенно сгущаясь в ухмыляющегося служителя, волочившего за собой сухую швабру.
— Мое почтенье, Нина Петровна, — произнес дежурный музейный призрак и, после того как Нина что-то вложила в его протянутую руку, зашаркал обратно в неведомый сумрак, его породивший.
Я проводил его тревожным взглядом.
— Ничего страшного, — проговорила она. — Антон Иваныч не доложит, он ко мне хорошо относится.
— Рискованно все-таки, — сказал я. — Вдруг кто-нибудь проведает и тебя уволят? Мало того, что я сам на волоске…
— Что-что? — Она резко остановилась.
Я не собирался говорить ей о своем столкновении с Пенкиным, после которого прошло уже месяца два, но теперь она проявила настойчивость, а мне меньше всего хотелось здесь стоять и пререкаться, ведь наше проникновение в недра Третьяковки было противоправным деянием, по коридорам шуршали невидимые тени и неизвестно что подстерегало нас за каждой запертой дверью. Я сбивчиво рассказал ей про устроенный мне разнос, про картину с обнаженной, про выпученные глаза ректора, про выговор с занесением… Она напряженно слушала, и лицо ее приобретало все большую решимость.