Сол Беллоу - Герцог
Имея в запасе время, Герцог слонялся на верхнем этаже по бесконечным темным коридорам, из которых ходившие взад-вперед обитые двери с овальным окошком вели в залы заседаний. Он заглянул в одно: широкие скамьи красного дерева манили покоем. Он вошел, уважительно сняв шляпу и кивнув судье, но тот даже не заметил его.
Шарообразно лысый, на всю голову распяливший лицо, с глубоким голосом, кулак опустивший на документы, — г-н Судья. Громадный зал с лепным потолком, унылые охристые стены. Когда кто-нибудь из надзирателей открывал дверь за судейским местом, виделся стальной штакетник арестантских камер. Герцог скрестил ноги (весьма картинно, он и в растерзанном виде просился на полотно) и, темнея глазами, внимательный, приготовился слушать, слегка отвернув в сторону лицо — от матери унаследованная привычка.
Поначалу как бы ничего не происходило. Адвокаты и клиенты, сбившись в кучку, буднично переговаривались, уточняли подробности. Громогласно вступил судья.
— Потише там! Итак, вы…
— Он говорит…
— Я его сначала выслушаю. Итак, вы…
— Нет, сэр.
— Что — нет? — вопросил судья. — Защитник, что значит его «нет»?
— Мой подзащитный по-прежнему не признает себя виновным.
— Не виноват…
— Виноват он, мистер судья, — ненапористо сказал негритянский голос.
— …Увлекли его с Сент-Николас-авеню в подвал дома — точный адрес имеется? — с целью ограбления, — покрыл всех бас судьи; у него был сильный нью-йоркский акцент.
С заднего ряда Герцог теперь разглядел обвиняемого. Негр в замызганных коричневых штанах. Его ноги буквально дрожали от нетерпения. Словно ему бежать на дистанцию — он даже полуприсел в своих шоколадных портках, как на старте. Но куда — в десяти футах от него стальные решетки. У истца была перевязана голова.
— Сколько у вас было денег при себе?
— Шестьдесят восемь центов, ваша честь, — сказал перевязанный.
— Он силой заставил вас спуститься в подвал?
Обвиняемый сказал: — Нет, сэр.
— Вас не спрашивают. Помолчите пока. — Судья был раздражен.
Перевязанный обернулся. Герцог увидел черное, сухое, старое лицо, воспаленные глаза. — Нет, сэр. Он сказал: я же тебя угостил.
— Вы знакомы с ним?
— Нет, сэр, он только поставил мне.
— Значит, вы пошли с незнакомым человеком в подвал дома — где адрес? Бейлиф[220], где все бумаги? — Герцог уже понял, что судья развлекал себя и досужую публику показной несдержанностью. Иначе тут умрешь со скуки. — Что произошло в подвале? — Он вникал в писанину, которую передал бейлиф.
— Он ударил меня.
— Взял и ударил? Где он стоял, сзади?
— Я не видел. Пошла кровь. Залила глаза. Я ничего не видел.
Те напрягшиеся ноги рвались на свободу. Готовили побег.
— И отобрал шестьдесят восемь центов?
— Я вцепился в него и стал кричать. Тогда он опять меня огрел.
— Чем вы били этого человека?
— Ваша честь, мой подзащитный отрицает, что ударил его, — сказал адвокат. — Они знакомы. Вместе выпивали.
Из марлевой оправы на адвоката выставилось губастое, сухое, красноглазое, черное лицо. — Я его не знаю.
— Даже один такой удар мог прикончить парня.
— Нападение с целью ограбления, — услышал Герцог. Судья добавил: — Я допускаю, что истец был пьян, с чего и следует начать.
Вот-вот, его кровь была хорошо разбавлена виски, когда пролилась в угольную пыль. На что-нибудь в этом роде обречена пьяная кровь. Осужденный пошел, тая в мешковатых, потешных штанах свой волчий рыск. Забиравший его надзиратель с накладным полицейским жиром на щеках взирал на него почти дружелюбно. Открыв дверь, эта морда хлопком по плечу направила его в камеру.
Перед судьей выстроилась новая группа, полицейский в штатском давал показания.
— В семь тридцать восемь вечера в подвальном мужском туалете Большого Центрального вокзала… этот мужчина (называется фамилия) у соседнего писсуара схватил меня за половой орган и при этом сказал… — Детектив, специализирующийся по мужским сортирам, думал Герцог, шьется там в виде живца. Показания дает без запинки, квалифицированно — дело, видно, привычное. — Вследствие чего я арестовал его за нарушения, предусмотренные… — Судья прервал постатейный перечень и сказал: — Виновен — невиновен?
В правонарушители попал высокий молодой иностранец. Был предъявлен паспорт: немец. На нем длинное, перехваченное поясом коричневое кожаное пальто: у него кудрявая головка, красный лоб. Выяснилось, что он стажируется в одной бруклинской больнице. Тут судья удивил Герцога, уже записавшего его в разряд раскормленных, бранчливых, темных канцелярских крыс, потешающих бездельников на скамьях (включая сюда и Герцога). А тот, теребя обеими руками ворот черной мантии и, как понимал Герцог, заклиная защитника помолчать, вдруг говорит: — Вы лучше доведите до сведения подзащитного, что в случае признания себя виновным он теряет право на практику в США.
Она таки человеческая голова, эта вспучившаяся из дырки в черной судейской хламиде плотская масса, почти безглазая (у кита — какие глаза?). И утробный, хамский голос — человеческий голос. Как можно ломать человеку жизнь только за то, что он поддался порыву в вонючем вертепе под Большим Центральным, в этой городской клоаке, где никакой разум не поручится за свою крепость, где полицейские (которые, может, сами этим грешат) провоцируют и хватают бедняг? Вот и Вальдепенас говорит, что полицейские сейчас одеваются женщинами, чтобы вылавливать насильников и просто кобелей, и если закон благословляет их переход в гомосексуалисты, то о чем другом они будут думать? Чем больше пищи дать полицейскому воображению… Он не принимал эту извращенную идею наблюдения за соблюдением. Это личное дело — как решать свои сексуальные проблемы, коль скоро не нарушается общественный порядок и не страдают дети. Дети должны быть в стороне. Категорически. Это непреложный закон для каждого.
Он продолжал заинтересованно присутствовать. Стажерское дело отправили на доследование, и перед судом предстали герои неудавшегося ограбления. Задержанный — парень; хотя он себя затейливо размалевал и некоторыми чертами определенно был женщина, в лице оставалось и кое-что мужское. Замасленная зеленая рубашка. Длинные, жесткие, грязные крашеные волосы. Круглые белесые глаза, пустая, если не сказать больше, улыбка. Отвечал он пронизывающе звонким голосом, соответственно своим вторым половым признакам.
— Имя?
— Какое, ваша честь?
— Ваше собственное.
— Как мальчика или как девочки?
— А, ну да… — Встрепенувшись, судья обвел зал глазами, мобилизуя публику. Прошу слушать. Мозес подался вперед.
— Вы сами — кто: мальчик или девочка?
— Как придется. Для кого — мальчик, для кого — девочка.
— Как это выясняется?
— В постели, ваша честь.
— Хорошо, если — мальчик?
— Алек, ваша честь. А наоборот — Алиса.
— Где вы работаете?
— В барах на Третьей авеню. Сижу в них.
— Это теперь называется работой?
— Я проститутка, ваша честь.
Улыбаются бездельники, адвокаты, полицейские, сам судья упивается, и только стоящая сбоку толстуха с голыми тяжелыми руками не веселится со всеми.
— А мыться не надо на вашей работе? — сказал судья.
«Ах, артисты!» — подумал Мозес. Сплошной театр.
— Чистыми ложатся только в гроб, судья, — как ножом резанул сопрановый голос. Судья блаженствовал. Он свел свои крупные пятерни и спросил: — В чем состоит обвинение?
— Попытка ограбления с игрушечным пистолетом «Мануфактуры и галантереи» на Четырнадцатой улице. Он потребовал у кассирши выручку, а та ударила его и обезоружила.
— Отняла игрушку! Где кассирша?
А вот — толстуха с мясистыми руками. С густой проседью голова. Мясистые плечи. Честностью ожесточенное курносое лицо.
— Это я, ваша честь. Мари Пунт.
— Мари? Вы храбрая женщина, Мари, и находчивая. Расскажите, как это было.
— Он держал в кармане руку, как будто с пистолетом, а другой дал сумку, куда переложить деньги. — Тяжелый на подъем, простой дух, заключил Герцог, мезоморфный[221], что называется, бессмертная душа в телесном склепе. — Я догадалась, что он меня дурачит.
— Что вы сделали?
— У меня под рукой бейсбольная бита, ваша честь. Мы ими торгуем. Я и врезала ему по руке.
— Молодчина! Все так и было, Алек?
— Да, сэр, — ответил тот ясным, выстуженным голосом. Герцог пытался понять секрет его бойкости. Какой видится жизнь этому Алеку? Похоже, он платит миру его монетой — комедиантствует, ерничает. Эти крашеные волосы, похожие на зимнюю, сбившуюся овечью шерсть, со следами туши выпуклые глаза, тесные подстрекательские брюки и что-то овечье даже в издевательском его веселье. — нет, он актер с воображением. И свое испорченное воображение он не принесет в жертву окружающей порче, он подсознательно объявляет судье: — Твои права и мой позор — одного порядка. — Скорее всего, он так себе это мыслит, решил Герцог. Сандор Химмельштайн утверждал в запале, что всякий человечишка блядь. В буквальном смысле слова судья, конечно, ни под кого не ложился, но он, безусловно, сделал все, что нужно и где нужно, добиваясь этого назначения. Достаточно посмотреть на него, чтобы не корить себя за напраслину: лицо циника, такое никого не обманет. Зато Алек претендовал на некий романтизм и даже определенную долю «духовного» кредита. Кто-то, должно быть, убедил его, что фелляция откроет ему истину и честь. Этот порченый крашеный Алек — он тоже имеет идею. И он чище, выше любого педераста, потому что не лжет. Не у одного Сандора такие вот дикие, куцые идеи истины, чести. Реализм. Грязь высоко-осмысленная.