Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 6, 2002
Так проявляется в этой женщине ее кокетство. А потому как перед нами — умная женщина, то и кокетство ее столь утонченно, столь скользяще-мимолетно, что тут же, казалось бы, идет на уступку мужчине. И только женщина, обладающая подлинной красотой, понимает: именно мимолетное, именно промелькнувшее — не забудется, очарует навсегда.
Но я, читатель, смотрю на эту женщину с восхищением, почти забывшись и открыв рот, как подросток. А она, словно устало улыбнувшись, «заканчивает аудиенцию»:
Вечерком мы играем, но утро-то — мудреней, —
По утрам мы сдаемся на милость печальных муз.
С грустью и неторопливой мудростью оброненные слова. Два Поэта сдаются на милость печальных муз — для нас. Не специально для нас, но сколько же нам достанется щедрых подарков благодаря их простому, без бравады жесту.
Я пробую, чуть отрешась от этих донельзя насыщенных строчек, глянуть на подборку целиком. Есть в этом построении одна грустная человеческая черточка, которая не позволяет мне благодушествовать, сколь бы ни очаровывала здесь сама поэзия. Даты под каждым стихотворением.
Человек не шутя дорожит каждым Богом дарованным днем. Потому что стихи эти написаны после «долгой зимы, где болел ты, впадая в бред». И расположены стихотворения одно за другим строго по времени их появления. И если уж называется все это «Гимн» (действительно — гимн!), то как гармонично, как торжественно завершала бы все концовка хотя и грустного, даже немного растерянного — распад империи, — но поднимающегося до высочайшей ноты стихотворения, которое как раз написано последним из представленных:
Но печальную оду заканчиваю мольбой:
Хорошéй, земля, из последних сил хорошéй!
Какое было бы финальное крещендо! 10 мая 2001 года это написано. Но заканчивается подборка не этим, позднейшим здесь, стихотворением, а другим, как бы незаконно вставшим не на свое место.
А жизнь летит быстрей, чем деньги,
И всё — на ветер, —
выскочили строчки из 2 марта 2001 года. Ими завершился цикл.
Потому что автор — честен, потому что в момент последней исповеди никакие торжественные одежды тебя не прикроют. Потому что стихи — это одно. А дни — это уже другое. Потому что дни, когда жизнь не перекладывается (или не укладывается) в стихи, а просто уходит, «это все гораздо проще, / будничнее во сто раз», как горько обронил Георгий Иванов.
И я, заканчивая здесь свое признание в качестве гостя подлинной поэзии, напомню себе — закурсивлю — еще две строчки Лиснянской:
А еще и тайная есть корысть у гостей,
А вернее, мечта, — до старых дожить костей,
И любимыми быть, и на склоне преклонных дней
Слушать гимны себе, что свежей любых новостей…
Пусть будет здесь и моя скромная лепта.
Покидая этот поэтический дом, я уже с улицы слышу, как доносятся до меня реплики разыгравшейся там сцены:
Твоя ревность и трогательна и смешна, —
Неужели не видишь, что я и стара и страшна
И помимо тебя никому на земле не нужна?
……………………………………………..
А приходят к нам исключительно из доброты —
С крыши мох соскрести, кое-где подвинтить винты,
Да еще приносят мне молодые цветы
В благодарность, что жив и мной обихожен ты.
……………………………………………
И ревнуют меня к тебе как любви пример,
Так что ты свою ревность бездумную поумерь,
Чтобы в мире, где столько зла и безумных потерь,
Всяк входящему я открывала с улыбкой дверь.
Запоминаю это пылкое и умудренное: «И ревнуют меня к тебе как любви пример.» И улыбаюсь: воистину так!
Владимир ЦИВУНИН.Сыктывкар, Коми.
Плоть, ставшая словом
Алексей Пурин. Новые стихотворения. СПб., АОЗТ «Журнал „Звезда“», 2002, 168 стр. («Urbi». Литературный альманах. Вып. 37. Серия «Новый Орфей» /7/)
То, что эротизм — родовая черта поэзии Алексея Пурина, думаю, очевидно каждому, когда-либо читавшему его строки. Именно Эрос (а не Мельпомена или Урания) — главный вдохновитель и распорядитель стихов, составивших книги известного петербургского поэта «Евразия», «Созвездие рыб», «Сентиментальное путешествие». Теперь они сошлись под единой обложкой избранного, озаглавленного в духе Райнера Марии Рильке — «Новые стихотворения». Кстати, есть здесь и переводы сонетов последнего, впрочем, неотличимые от оригинальных текстов самого Пурина. И это хороший знак. Сильная творческая индивидуальность всегда неизбежно втягивает чужой поэтический материал в гелиоцентрическую систему своих эстетических предпочтений.
В интерпретации Пурина подмороженная эротика Рильке превращается в какой-то разнузданный вуайеризм. Вот о фламинго:
Их розовости и голубизне
Пропета лесть не столько Фрагонаром,
Сколь тем, кто с вожделением и жаром
Разглядывает юношу во сне.
И все-таки, несмотря на сгущенную чувственность большинства «новых» новых стихотворений, они, так сказать, «не о том». Косвенно на это намекает поразительный факт. Во всей книге Пурина при постоянном варьировании самых горячих интимных подробностей, при предельной откровенности стихотворений ни одно из них не оскорбляет чувств читателя. Поэт умеет каждый раз найти такие слова, такие эпитеты, умеет заключить высказывание в такую метафорическую сеть, что наше восприятие как бы раздваивается между пониманием прямого физиологического смысла описываемых переживаний и созерцанием некоего гармонического языкового целого, некой идеальной второй действительности, творимой на наших глазах автором. Ведь главная его задача — мифотворческая.
Как-то раз, говоря о сущности искусства, прекрасный питерский художник Анатолий Заславский лукаво осведомился у собеседника: «Не мешает ли вам живопись Тициана смотреть на муки святого Себастьяна?» В стихах Пурина именно что слово мешает воспринимать прямой, выраженный словами смысл. Язык становится каким-то органическим, живым существом, впитывающим и поглощающим любые, самые скользкие, темы.
На таком материале (относимом едва ли не к разряду порнографии) не удавалось в русской поэзии работать еще никому. Даже Михаил Кузмин потерпел фиаско со своими «Занавешенными картинками». Обширная отечественная барковиана отвратительна поразительной натужностью и тяжеловесностью своих натуралистических экзерсисов. Мне приходит на память лишь один случай, когда стихи, в которых описывается соитие, не несли бы на себе ни малейшего отпечатка пошлости. Имею в виду пушкинское «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…».
Ну так оно не про «то», возразят мне. Оно про трагедию неразделенной любви. Может быть. Вот и стихи Пурина — про трагедию неразделенной любви человека к миру, к жизни, к слепящей ее телесной прелести и полноте. Эрот ведь не просто шаловливый гудоновский мальчик с крылышками, он — одна из четырех космогонических первостихий. Протогон-Фанет-Фаэтон орфиков. То есть перворожденный, явленный и сияющий. Вот от этого-то сияния муза Алексея Пурина и не может отвести глаз:
Так, смотри, в сардониксе камея
реет, плат сминая и покров
совлекая, — мнимая алмея,
лжеменада пляшущих миров,
голубятня идолов, — имея —
обладая, город Птолемея
расцветает — роза всех ветров.
Множество, своим центростремленьем
в триединый свитое завой,
терниями слитый с нашим тленьем,
не как те, бессмертные, — живой…
оже, что мне делать с умиленьем,
с этим жарким крестиком оленьим
меж ключиц, с платановой листвой?..
Все стихи Алексея Пурина, в сущности, об одном — о полыхании страсти, о загадке великого соблазна жизни и ее же великой тщете. Подобно Винкельману (Пигмалиону наоборот[97]), поэт заворожен красотой чужого творения, на наших глазах мертвеющей красотой юной плоти. Он не отказывается понимать смысл гибельности, смертности всего того, чему было предназначено родиться, дышать, желать: «в громе мраморной сплошной каменоломни, / в мастерской, где все, что лепят, то и бьют».
И эта бессмысленность жизни, ее смертная уязвимость[98], с неизбежностью пробуждает в душе любующегося особую острую жалость, стремление сохранить, присвоить, защитить, удержать. Стремление, надо сказать, чисто эротическое, потому что полнота бытия здесь неотделима от полноты обладания.
Дух желает «овладеть» трепещущей, страдающей, прекрасной плотью, чтобы тем самым спасти ее, — вот ведь в чем подоплека полноценного эстетического переживания. Вот почему искусство всегда больно страстью, словотворчество напоминает любовь: