Владимир Шаров - Будьте как дети
Его перевели в хорошую теплую камеру - прежде, до революции, там была одиночка, теперь же нары стояли в три этажа - и стали по одному-по два подсаживать подследственных. Расчет Волкова был верен: Ноану так и тянуло исповедаться, открыть душу. Но если тут опер не ошибся, то дальше возникли трудности - ничего из того, что ему доверили, Ефимов выдавать не желал. Волков и тем его пытался пронять, и этим, сулил двойную пайку, прочие поблажки, позже - хорошее хлебное место; когда не вышло умаслить, сперва отнял у Ноана его шаманские амулеты, а затем посадил в карцер. Дал три дня отдыха, чтобы все взвесить, и снова на две недели отправил в карцер. Но ничего не помогло, и Ефимова в назидание другим было решено примерно наказать.
В тюрьме была сплошь уголовная камера, которую держал под собой садист и убийца, некий Сергей Паранянов по кличке Щука, личность в своем роде незаурядная. В двадцатые годы в Иркутске он зарезал не меньше десятка человек, то есть больше, Дима, сказал, обращаясь ко мне Никодим, чем ваш Перегудов. Иркутский уголовный розыск имел на него немалый зуб, и когда Паранянова в двадцать четвертом году удалось взять, городу его арест преподнесли, как большой успех ГПУ. Суд над Щукой освещался в тамошних газетах, и другого приговора, кроме вышки, никто не ждал. Вышку Паранянов и получил.
В тот же день его должны были расстрелять, но председатель суда решил сыграть в законность и, в соответствии с правилами, дал Щуке месяц, чтобы обратиться в Москву за помилованием. И Паранянов шанс использовал. Главе Совета народных депутатов Калинину он написал стихотворное послание, которое начиналось так: “Обдумав все не сгоряча клянусь над гробом Ильича что я случайный ведь преступник и даю слово бедняка что я исправлюся как блудник”. Здесь вдохновение иссякло, и дальше, уже прозой, Паранянов приписал, что, если его простят, он обязуется загладить вину и ударным трудом до последней копейки возместить народу у него украденное. Этот бред ушел в Москву и, как ни странно, сработал: вышку Паранянову заменили десятью годами тюрьмы.
По сравнению с тем, что началось лет через пять-шесть, рассказывал Никодим, наши времена были еще вегетарианские: бить, конечно, били, и били по-черному, но конвейер и прочие удовольствия оставались пока экзотикой и чекисты жаловались, что руки у них связаны. В Томске помогал им искупающий вину Паранянов.
Камера его была настоящим застенком, чем-то вроде персонального ада для арестованных, не желавших подписывать нужные следствию показания. Пытали и издевались в ней так, что за долгие годы пройти через Щуку и не сломаться, сумели единицы. Однако поначалу, рассказывал Никодим, казалось, что и Щуку Ефимов минует без потерь. Говорили, что в прежней камере соседям по нарам Ноан жаловался, что вынужден терпеть зло. Что, не имея своего мужчины, не может войти в настоящую шаманскую силу и воздать каждому по заслугам.
Вообще-то заповедь: “просите и дано будет вам” - не для тюрьмы, но тут уж, правда, не знаю - кем, Ефимов услышан был. На воле, Никодим снова повернулся ко мне, шаман, выбрав себе мужа, возможно, живет с ним как бы понарошку, но в тюрьме нравы проще, и Щука, впервые за пять лет увидев нечто похожее на женщину, не устоял. То была любовь с первого взгляда. С разноцветными лентами в волосах, в одежде, сверху донизу изукрашенной рюшками, оборками, причудливой бахромой, Ноан двигался плавно, чуть покачивая бедрами, играя попой; на пороге камеры он и впрямь смотрелся девицей на выданье.
В первую же ночь Щука сделал его женой. Дальше Ефимов, хоть и был опущенный, то есть в тюремной иерархии неприкасаемый, под защитой такого пахана бояться ему было некого. Щука жил со своей, как он называл, Фимочкой вполне по-семейному. Ноан тоже был искренне к Щуке привязан и всячески его обихаживал, благо в переполненной камере у них на нарах куском ситца был отгорожен собственный угол.
Когда Ефимов видел, что сейчас Щуке не нужен, он, устроившись там же, на нарах, мастерил себе новые амулеты. Человек он был рукастый и с начала и до конца делал их сам. Щука был влиятельный вор, благодаря ему с кухни Ноану исправно доставляли говяжьи мослы, голяшки, бабки, на которых он вырезал целые сценки из самодийского быта. С не меньшим мастерством резал он и дерево, но в общем предпочитал кость. Особенно любил изображать каюра и упряжку собак, тянущих нарты, камлающего шамана, разных духов - злых и добрых, стадо оленей, бредущих по берегу реки. Закончив резать, он хорошим ножом скоблил или алюминиевую ложку, или кусок жести от консервной банки и получившийся серебристый порошок, разогрев его на горелке, будто амальгаму, втирал в кость. Получалось очень красиво. Впрочем, все это было не просто поделками, а настоящими амулетами, и дотрагиваться до них в камере не смел никто, даже Щука.
С ефимовскими амулетами была связана одна странная история, взбудоражившая всю тюрьму. И переведя его в новую камеру, Волков, как и раньше, время от времени вызывал Ефимова к себе в кабинет, чтобы проверить, не одумалась ли наседка. И вот однажды после такого визита у Ноана вдруг оказалось сразу два набора амулетов, вдобавок к новому тот старый, конфискованный, весь вплоть до самого маленького бубенчика. Ему их, якобы, возвратили духи.
Что вернул не опер, было точно известно. Накануне он долго на Ефимова орал, материл его, грозил неприятностями, в сравнении с которыми Щука - детский лепет. Расследование о том, каким образом Ноан заполучил амулеты, никогда не проводилось. Прежде других в нем не был заинтересован именно Волков, явно крепко лопухнувшийся. Может быть, оттого ефимовская история и дальше продолжала обрастать совершенно фантастическими подробностями, пока в конце концов не погубила нашего шамана.
Наиболее популярными были два варианта. Первый, светский и вполне безобидный: шаман “кинул” опера, когда тот на пару минут вышел в коридор переговорить с приятелем. Увидев, что в кабинете он остался один, Ефимов, не будь дурак, просто залез в шкаф и взял свои амулеты. То же в принципе утверждал и сам Волков, правда, с поправкой. В коридор он не выходил и согласно инструкции одного подследственного в кабинете не оставлял, говорил же с начальником охраны старшим лейтенантом Гудиным, стоя в дверях. Кроме того, шкаф, в который он сложил ефимовские амулеты, был заперт, и ключ как был в сейфе - в том же сейфе он его и нашел. Был и другой извод, восходил он тоже к оперу, но поначалу был изложен только жене, да однажды, когда развезло, товарищам по работе. В нем произошедшее выглядело иначе.
В соответствии со второй версией в ответ на его, опера, матюки Ефимов спокойно говорит, что раньше, прежде чем получил в мужья Щуку, он был обыкновенный шаман и в силе далеко уступал предкам. У одного из них, кочевавшего недалеко от озера Убсу-Нур, живший по соседству жестокий бай увел любимого белого жеребца. Шаман обиделся, но два месяца терпеливо ждал, думал, может, бай одумается. Однако убедившись, что возвращать жеребца никто не собирается, в отместку с помощью духов извел весь байский род до последнего человека. В общем, пускай он, Волков, не разоряется: ведь и у него есть жена, дети. Но это были только слова, и опер рассмеялся. Тогда Ефимов, будто так и надо, встал, подошел к двери и, открыв ее, громко позвал дежурного по этажу старшего сержанта Тучку. Тот явился. Ефимов велел ему лечь. Сержант лег. Ефимов велел ему повернуться на спину. Охранник словно в гипнотическом трансе снова повиновался. Дальше Ефимов наклонился и одним движением руки вырвал у Тучки оба глаза, после чего положил их на стол рядом с чернильницей, прямо под нос ему, Волкову.
Хотя крови не было, ослепший Тучка теперь голосил, как баба, и успокоился, лишь когда Ефимов сжалился и вставил ему глаза обратно. Затем то же самое было предложено проделать с ним, с опером, но Волков наотрез отказался. Оперу та пьянка обошлась недешево, через три дня с краткой записью в военном билете “За дискредитацию” из органов он был уволен, а еще спустя неделю, словно кто-то хотел убрать лишних свидетелей, на прогулке заточкой был заколот Щука.
Славы ловкого вора, продолжал рассказывать Никодим, Ефимову, однако, хватило ненадолго. Едва Щуку отнесли в мертвецкую, для шамана наступили черные дни. В камере началась борьба за власть, и зэки буквально осатанели. Без покровителя Ноан был обыкновенный опущенный. Пару раз его всей ордой пропустили через “трамвай”, не успокоились и когда, согнав Ефимова с нар, как и должно, “прописали” его на полу, рядом с парашей.
Шаману словно возвращали издевательства, глумление, недоданные, пока был жив Щука. Сила же, которой он пугал опера, то ли мне, то ли Дусе заметил Никодим, на помощь ему не спешила. Он был робок, кроток, как и положено “петуху”, унижен и услужлив, но гнобить, мучить его, камере не надоедало. Пинки, зуботычины, насмешки так на него и сыпались. Особенно бесила сокамерников его дурацкая манера оправдывать тех, кто заставлял его страдать. В ответ на каждый удар или плевок Ефимов сообщал обидчику, что ни в чем его не винит. Прощает во всем, что он ему, Ефимову, делал и делает плохого. Он знает, что тот обделен теплом, болен, голоден - шел второй год коллективизации, недавно и без того мизерную пайку урезали в полтора раза, у зэков через одного была цинга, понос - короче, жестокость вора понятна.