Лариса Райт - Исповедь старого дома
— Почему мама меня так называет? — спросила она как-то бабушку.
— Так по имени ведь.
— По имени?
— Ты же у нас Анук, не знаешь разве?
Аня помотала головой, переспросила, пробуя диковинное имя на вкус:
— Анук?
— В честь французской актрисы Анук Эме. Уж больно она твоей маме нравилась, да и меня она все попрекала. Говорила: «И где только вы такое имя отыскали, Алевтина? С ним не на сцену надо выходить, а в хлеву корячиться». Глупо, конечно. Имя красивое, оно и на сцене звучит, да и в хлеву ни с каким не грешно копаться. Да свою-то голову не приставишь. Хотела она тебя назвать по-особенному — так и сделала. А мне что? Анук так Анук. Сказанного не исправишь.
— Не исправишь? — Аня хоть и маленькая, но смекалистая. Понимает, что бабушка так ее в свою угоду зовет.
— Ладно, девка, не береди душу.
— Бабуль, а она красивая?
— Кто?
— Анук эта?
— А-а-а. Да, очень.
— Тогда хорошо.
Аня все ждала, когда же ее назовут именем знаменитой француженки. Но мать приезжала и начинала понукать: «Нука, отойди! Нука, не лезь! Нука, отстань!» И тогда:
— Бабушка, я буду Аней, ладно?
— Что значит «буду»? Ты у меня Аня и есть.
— То у тебя, а то вообще. Я буду вообще Аней.
— Ну, будь. Отчего же не быть-то?
И стала. Для всех и всегда, кроме матери. А папа был просто Сережей. Или Сережкой. Или Серым, как называли друзья. Или Сереней, как ласково его называла бабушка в благодарность за хорошее отношение к внучке. И только мама томно, выразительно и тягуче произносила: «С-е-ерж». И он откликался, так же, как Аня, чувствовал: «Спорить — себе дороже».
Теперь Серж должен был приехать с какой-то машиной. Мама была веселая, словно порхала по дому, хватала вещи (Анины вещи), бросала их в чемодан и даже что-то напевала. Потом вдруг остановилась посреди комнаты, обернулась к дочери и цыкнула недовольно:
— Что стоишь как вкопанная? Давай собирайся!
— Куда собираться-то, Аль? — вышла из оцепенения бабушка.
— В Москву. Какие же вы непонятливые!
Анино сердце сильно заколотилось. Она вихрем пронеслась по дому, хватая скакалки, мячи и кубики и бросая их в чемодан, а потом застыла в углу, прижав к груди единственную свою мягкую игрушку. Его звали Бобик. У него было надорвано одно ухо, а правая пуговица глаза болталась на длинной ниточке. Но он был самым лучшим и самым любимым, потому что его привез папа и сказал:
— Держи. Это немецкая овчарка. У нас такая же в кино снималась. Считай, что это ее щенок.
Аня так считала. Любила игрушку и не расставалась с ней. И теперь крепко сжимала в руках своего Бобика, страшно боясь, что мама возьмет и послушает бабушку.
Страхи были напрасными. Мама никого и никогда не слушала, кроме себя. Не было на свете такого человека, который бы заставил ее свернуть с намеченного пути. А путь был теперь один: в Москву.
— Нельзя ей здесь оставаться, — твердила мама. — Ты хочешь, чтобы она всю жизнь, как ты, говорила: «Чавой-то»? Что обо мне люди скажут?!
— Тебя только и волнует, что о тебе скажут. А наши желания, мысли, слова — пустяки.
— Едем, и точка.
И они поехали. Аня — радуясь и предвкушая, мама — довольная исполнением выполненного плана, бабушка — расстроенная и взволнованная: большой город заранее пугал ее и заставлял то и дело повторять: «Как же я там буду жить?»
— Не понравится — вернешься в деревню, — «успокаивала» ее дочь.
— В какую деревню? Дом давно колхоз забрал.
— В Комарово поедешь.
— А за Анюткой кто же смотреть будет?
— Не маленькая — сама справится.
— Как же сама-то? — пугалась бабушка и затихала на время, но потом снова начинала охать и причитать.
Мама злилась, говорила коротко:
— Считай, что временно едешь. Я же сказала: «Не понравится — вернешься».
— Временно?
— Временно.
Оказалось навсегда. Возвращаться очень скоро стало некуда. Комарово мать продала при первой же возможности, объяснив это незамысловатым «далеко мотаться». Бабушка пробовала возражать и что-то говорить о свежем воздухе для ребенка, но у матери и на это был готовый ответ:
— На море поедете, а потом в пионерлагерь Нуку отправлю.
— В лагерь? — ужасалась бабушка. — Она же маленькая!
— Ничего не маленькая. Там все такие же, как она.
Аня немедленно приготовилась бежать в лагерь, где, как ей казалось, ее ждут такие же заброшенные, как она, актерские дети, которых провожают жалостливыми взглядами и называют при живых родителях «сиротами». На деле все оказалось иначе. Ребята писали домой письма и получали ответы, у костра наперебой вспоминали веселые истории из киноэкспедиций, в которые их брали родители, делились впечатлениями о театральном закулисье. И только Ане сказать было нечего.
Именно тогда она впервые подумала, что во что бы то ни стало у нее будут и свои экспедиции, и свои роли, и своя сцена. Она как-то сразу безоговорочно поверила в то, что ей, как и матери, удастся покорить Москву — и тогда ее уже нельзя будет не заметить, не похвалить, проигнорировать. Станет такой же великой и значимой. Ее будут провожать восхищенными взглядами и шептать вслед «Это она!». И тогда мама поймет свою ошибку, и признает в ней родственную душу, и станет гордиться дочерью, до сих пор вызывавшей лишь брезгливое недовольство.
Москва манила и притягивала, открывала возможности и дарила надежды. И маленькая девочка не ведала о том, что большой город, сияющий огнями, позволяющий увидеть множество приоткрытых дверей, может так же легко захлопнуть эти двери и в одно мгновение перечеркнуть все прекрасные мечты. Маленькая девочка Аня этого не знала, а взрослая женщина, стоявшая на крыльце дома и смотревшая вслед машине клиентов, испытала все в полной мере.
Анна вернулась в дом, прошла в комнату. С кровати на нее смотрели полные тревоги глаза больной. Конечно, она все слышала, не могла не слышать хотя бы обрывков разговора. Тем более, уже прощаясь, женщина снова повторила: «Где-то я вас все-таки видела».
— Думаешь, надо уезжать? — спросила Анна, присаживаясь на край постели.
— Сегодня повезло, не узнали, а завтра — кто знает? — тихо прошелестело с кровати.
— Да, ты права. Но куда уехать? Здесь, ты же знаешь, мы ничего не платим.
— Чей это дом, Нука?
Анна не ответила. Отвернулась, задумалась о чем-то своем, потом сказала, глядя больной в глаза:
— Твои туфли. Если бы только я могла их надеть хоть один раз…
— Какие туфли? О чем ты? — Она ничего не поняла.
Но Анна и не рассчитывала на понимание.
15
Аля Панкратова понимала только одно: на безоблачное устройство дальнейшей жизни у нее есть полгода. Полгода до очередного отъезда художника в Америку, откуда он возвращаться уже не собирался.