Джон Апдайк - Кролик вернулся
На экране телевизора над баром люди цепочкой идут мимо гроба, но звук выключен, и Кролик не может сказать, кого хоронят с такими почестями — сенатора Эверетта Дирксена в Вашингтоне или Хо Ши Мина в Ханое. Все высокопоставленные лица выглядят одинаково — вечно в трауре. Отец, откашлявшись, нарушает молчание:
— Вчера вечером твоей матери звонила Дженис.
— Ей-же-ей, по-моему, она рехнулась — не слезает с телефона. Должно быть, Ставрос теряет силы.
— Она была очень расстроена, говорит, ты взял к себе в дом цветного.
— Нельзя сказать, чтоб я его взял, он сам мне навязался. Но никто не должен был бы об этом знать. По-моему, это сын Фарнсуорта.
— Быть не может: Джером, насколько я знаю, никогда не был женат.
— Они ведь обычно не женятся официально, верно? Им не разрешалось; они же были рабами.
Эрл Энгстром кривится от этой исторической справки. И занимает непривычно жесткую для себя позицию в отношении сына.
— Должен сказать, Гарри, я тоже от этого не в восторге.
Похороны (флаг на гробе звездно-полосатый, так что это, должно быть, Дирксен) исчезают с экрана, и на их месте появляются стреляющие пушки, грузовики, передвигающиеся по пустыне, самолеты, беззвучно разрезающие небо, солдаты, машущие рукой. Кролик не может сказать, израильтяне это или египтяне. Он спрашивает:
— А как мама это восприняла?
— Должен сказать, она была не очень разговорчива с Дженис. Посоветовала ей вернуться, если она хочет наводить свои порядки в твоем доме. А пока что у нее нет никакого права предъявлять претензии. Не знаю, что еще. Не могу я слушать, когда женщины ссорятся, — я в таких случаях бегу куда глаза глядят.
— Дженис говорила про адвокатов?
— Если и говорила, твоя мать про это не упомянула. Между нами, Гарри, она была так расстроена, что я даже испугался. По-моему, она спала не больше двух-трех часов, приняла двойную дозу секонала и все равно не могла отключиться. Она встревожена, и прости, что я вмешиваюсь не в свои дела, но я тоже, Гарри.
— Чем же ты встревожен?
— Встревожен этим новым поворотом. Я не негроненавистник, я охотно работаю с ними, работаю уже двадцать лет; если придется, я готов даже жить с ними рядом, хотя они еще не освоили Маунт-Джаджа, но сближаться с ними… по своему опыту скажу: ты играешь с огнем.
— По какому опыту?
— Они тебя подведут, — говорит отец. — У них нет никакого чувства долга. Я никого не виню, просто это факт: они тебя подведут, а потом посмеются над тобой. Они не такие, как белые, и говорить, что это не так, — бессмысленно. Ты спросил, какой у меня был на этот счет опыт, я не хочу рассказывать тебе о разных случаях, хотя мог бы порассказать немало, просто помни, что я вырос в Третьем районе, где белых тогда было больше, чем черных, и мы все очень тесно общались. Я знаю здешний народ. Люди любят поесть и попить, любят, чтоб у них был квартал красных фонарей и тотализатор, они готовы снова и снова выбирать на политические посты всякую шваль, но им не нравится, когда оскорбляют их женщин.
— Кого же они оскорбили?
— То, что ты превратил свой дом в зверинец, — это и есть оскорбление. Ты еще не слышал, что говорят об этом твои соседи?
— Я даже не знаком с моими соседями.
— Стоит этому черному показаться на улице, как ты с ними познакомишься, это так же верно, как то, что я стою сейчас перед тобой и пытаюсь говорить с тобой не как отец, а как друг. Те дни, когда я мог поркой втемяшить что-то тебе в башку, Гарри, давно прошли, да в любом случае ты доставлял нам меньше хлопот, чем Мим. Твоя мать вечно говорит, что ты позволяешь людям командовать тобой, а я всегда отвечаю ей: у Гарри своя голова на плечах, он крепко стоит на ногах, но мне начинает казаться, что она права. Твоя мать, может, и полный инвалид, но ее нелегко провести — кто пытался, знает.
— Когда это ты пытался?
Но эта тайна — действительно ли папа пытался обмануть маму? — остается на замке за плохо подогнанными вставными зубами, которые старик, задумчиво причмокивая, то и дело вправляет на место. Вместо ответа он говорит:
— Сделай одолжение, Гарри, мне чертовски неприятно тебя об этом просить, но сделай нам одолжение и приезжай сегодня вечером поговорить об этом. Твоя мать отчитала Дженис, но я-то знаю, что для нее это было потрясением.
— Только не сегодня вечером, сегодня я не могу. Может, через пару дней, к тому же все станет как-то яснее.
— Но почему же не сегодня, Гарри? Обещаю, мы тебя не станем поджаривать на медленном огне. Господи, я бы не просил тебя ради себя, это же ради спокойствия твоей матери. Ты ведь знаешь, — и он придвигается еще ближе, так что рукава их белых рубашек соприкасаются и Кролик чувствует кислый запашок в дыхании отца, — она проходит через то, через что всем нам предстоит пройти.
— Перестань просить меня, пап. Не могу я поехать сейчас.
— Крепко они в тебя вцепились, да?
Кролик поднимается, решает, что одного коктейля ему хватит, и отвечает:
— Верно.
Вечером, после ужина, они обсуждают рабство. Джилл с Ушлым вымыли посуду, а Кролик помог Нельсону приготовить домашнее задание. В этом году парнишка начал изучать алгебру, но в его голове никак не укладывается, каким образом какой-нибудь страшный многочлен решается с помощью двух простых уравнений для икса — одно для «плюс икса», другое — для «минус». Кролик в школе хорошо разбирался в математике — это ведь игра по строгим правилам с вполне определенными ходами и итогом, поджидающим тебя в конце. Уравнение всегда поддавалось решению. Нельсону же это трудно дается — он боится дать волю воображению, рискнуть, неглупый парень, но зажатый — возможно, боится того, что произошло с его сестренкой, боится, как бы это не случилось и с ним. У них еще полчаса до «Давай посмеемся», программы, которую все они хотят смотреть. Сегодня Ушлый занимает большое коричневое кресло, а Кролик садится в то, что обито материей с серебряной нитью. Джилл и Нельсон усаживаются на диване с подушками из поролона. Ушлый держит несколько книг — в его коричневых тонких руках они кажутся яркими детскими книжками. Школьные годы. «Улица Сезам»[47].
Ушлый говорит Кролику:
— Чак, я вот подумал, что вчера пошел против правды, сказав, что рабство вообще было типично для сельской местности. По размышлении я пришел к выводу, что ваша рабовладельческая система все-таки уникальна и особенно жестока, более жестокой на этом бедном, пропитанном кровью шарике просто не видали.
Ушлый произносит это с какой-то монотонной настойчивостью в голосе, будто ветер играет засохшими ветвями дерева. Взгляд его ни на секунду не переходит на Нельсона или Джилл.
Кролик, умеющий вести дискуссию (в школе он получал за это четверки), спрашивает:
— Что же в ней такого жестокого?
— Разреши мне угадать твой ход мыслей. Ты считаешь, что рабство не было таким уж жестоким на плантациях, верно? И на банджо-то они играли, и свои негритянские лакомства лопали от пуза, и сам господин жил неподалеку в большом доме, — чем он был хуже нынешнего министерства социального обеспечения, верно? Да все равно эти ниггеры были настоящие дикари и башка у них набита соломой: ведь если им такая жизнь была невмоготу, чего ж они не умирали в своих кандалах, как доблестные краснокожие, верно?
— Угу. Чего ж это они?
— Мне нравится этот вопрос. Потому что у меня есть на него ответ. Дело в том, что наш друг Тонто стоял еще на такой примитивной ступени развития, что крестьянский труд для него был чем-то непостижимым, его словно на Луну переселили, верно? И он просто чахнул. А черные — они же были из Западной Африки, у них там у самих было сельское хозяйство. У них было общество со своей структурой. Каким образом, ты думаешь, эти рабы оказались за тысячу миль от родного берега? Черные сами все устроили, чтоб не пускать белых в свой огород — не хотели делиться с ними своим пирогом. Что значит организация, верно?
— Любопытно.
— Я рад, что ты так сказал. Я благодарен тебе за твой интерес.
— Ему и правда интересно, — вставляет Джилл.
— Попридержи язык, — произносит Ушлый, даже не взглянув в ее сторону.
— Сам придержи язык, — встревает в разговор Нельсон.
Кролик почувствовал бы гордость за мальчишку, если бы не понимал, что Нельсон выступил в защиту Джилл, а Ушлый резко оборвал ее в соответствии с тем, какие отношения установились между этой троицей, пока он отсутствует на работе.
— Приступим к чтению, — напоминает Джилл.
Ушлый поясняет:
— Мы с крошкой Джилли разговаривали сегодня, и она высказала мысль, что надо сделать наши вечера более конструктивными, верно? Будем читать вслух, иначе я опять буду молоть языком до бесконечности.
— В таком случае позволь, я схожу за пивом.
— От пива на животе выскакивают прыщи, человече. Позволь мне запалить закрутку с доброй травкой и передать ее по кругу — нельзя же допустить, чтоб такой спортсмен, как ты, отрастил себе толстое пивное брюхо, верно?