Борис Носик - Смерть секретарши (повести)
— И кровь по воде, как в кино, — сказал Гена.
— Ему, собственно, нижняя часть уже давно была не нужна… — вполголоса сообщил Владислав.
— Верхняя, откровенно говоря, тоже, — сказал старый фотограф Болотин и отчего-то поежился.
— А где происходили похороны? — поинтересовался Колебакин.
За столом возникло нехорошее молчание. Многие заметили, что Болотин отер пот с посеревшего лица.
— Ну что мы все о таком печальном, все Афганистан, акула, — сказал он. — Мы же веселиться пришли. Умер-шмумер, был бы здоров.
Эта нехитрая шутка разрядила обстановку, и все, даже торжественный Колебакин, заулыбались.
— Что-что, а это они умеют, — сказал Юра Чухин, хлопнув по пыльной спине старика фотографа.
— Таки умеем, — согласился Болотин. И встал со своим бокалом для тоста. Все поднялись.
— Да, именно это — поверхностный юмор и разъедающая душу рефлексия, — вдруг быстро заговорил Валевский, как будто стоячее положение обязывало его говорить. — Все эти циничные шуточки, точнее сказать, хохмочки…
— Мне кажется, мы просто хотели выпить, — сказал Болотин.
— Да! — воскликнул Валевский. — Да. Я предлагаю выпить за глубокий, за трагически глубокий русский характер, за душу народа.
— Это да, это конечно, — сказал шеф, и все стали чокаться.
Можно было предвидеть, что такой тост будет произнесен и что предложит его Валевский, неожиданность была лишь в том, что предложение это последовало слишком быстро, а это значило, что они взяли высокий темп.
— Хорошо сидим, — сказал Чухин и обернулся к Владиславу, спросив его с подначкой: — Вот там уж так не посидишь, в загранке, правда, Евгеньич? И не нальют как следует, и закуски не будет?
— Даже не в этом дело, — сказал обозреватель, легко клюнув на приманку, поскольку пьянел быстро, а захмелев, ощущал мир как некую дружелюбно-сочувствующую среду, в которую можно выплакать свои печали. — Не в том дело, что не хватает у них чего-нибудь, продуктов или питья, хотя, может, и не мечут они все на стол, как наш нищий фотограф, но в том дело, что поговорить там совершенно не с кем. Не о том думают, не так думают и совершенно ни черта не понимают.
— Что-то даже не верится, — сказала Лариса, поправив челку и придав глазам выражение одухотворенное и даже слегка одержимое. — Не верится, что нет там у них людей прогрессивных, верящих в нашу идею, людей умных и, наконец, просто симпатичных.
— Вот о них-то и речь, о прогрессивных и симпатичных. Это не я первый заметил — Герцен еще писал, что как раз с самыми прогрессивными и симпатичными там и невозможно договориться. Стучишь головой о предел мира завершенного…
— В общем, тяжело, и доллар все время падает, — сказал старик Болотин. — Может, поэтому я ни разу не видел этих стран за всю мою жизнь. Знаю только из комментариев, что опять нет у них на Рождество индейки, а на Пасху яичек.
— На Пасху мацы, — сказал Чухин. — И главное — вражеское окружение, куда ни глянь. Мы тебя поняли, Владислав Евгеньевич.
— Ни хрена вы не поняли, — сказал Владислав с надрывом. — Не вражеское там бывает окружение, а дружеское. Дружеское, но мудаческое. Вот тут собрались мы все, и никто мне не доказывает, что ссыльным на восточном берегу Корсики тяжелее, чем в Магадане. Или что клошар пьет сильнее какого-нибудь нашего… Кого там?
— Бича из Совгавани, — сказал Коля.
— Или из Певека, — сказал Гена. Он повернулся и увидел Риту, которая несла на блюде из кухни пирожки собственного изготовления. Он подумал, что это ей идет и что пирожки ей удаются так же, как все остальное.
— Вот именно, — сказал обозреватель, безутешно жуя пирожок. — А здесь мне никто не толкует, что Франция — это страна алкоголиков. Да он, ихний вонючий клошар, он политуры не нюхал, он же сухое пьет.
— А зеленку он не пьет? — спросил Коля. — А тройной одеколон?
— Он небось еще душится одеколоном, — сказал Гена.
— А у нас… даже там, скажем, в посольстве. Любой человек меня поймет, только не покажет, конечно, какая-нибудь даже жена посла… — Он вдруг умолк, отчетливо вспомнив жену Беляева, их бывшего шефа. Потом пробормотал без связи: — Тоже, я вам скажу, подарочек… Уж на что сам он…
Впрочем, уже никто не слушал привычных нареканий Владислава на прогнивший режим Запада, потому что для большинства сотрудников редакции это было неактуально: поездка на Запад им не угрожала. Единственный же, кто выезжал, всегда был готов к выезду и даже томился из-за промедления, а именно ответственный секретарь Юра Чухин, этот единственный их западник, вовсе не разделял обозревательского пессимизма. В глубине души Чухин верил в идеальное устройство прогнившего Запада и в твердый курс доллара. К Владовой ортодоксии он относился с недоверием и подозрительностью, считал, что это, скорее всего, хитрая игра, политика дальнего прицела.
Разговор за столом уже давно перешел на блюдо с пирогами и Ритин кулинарный талант, когда Валевский, додумав до конца свою мысль, вдруг сообщил обозревателю:
— Насчет Герцена вы совершенно правы, Владислав Евгеньевич. Пристальное наблюдение за нравами Запада, плюс ностальгия, плюс личные дела — все это заставило Герцена коренным образом… Помните, как он стал писать о славянофильстве?
— Я все-таки обошелся бы без прямых терминов, — вдруг совсем трезво сказал шеф. — Есть страна, есть родина, ее правое дело, всегда правое. И никаких таких измов, никакого махизма, никакого фильства…
— Одно только фобство, — тихо сказал Болотин. Все слышали, но никто не отозвался: шеф еще не кончил свою речь. Шеф предложил выпить за дружбу. Этот тост, вероятно, подразумевал также дружбу народов. Например, дружбу великого советского и великого индийского народов.
— Бхай-бхай! — сказал разъездной корреспондент Коля, и все выпили.
А потом кто-то всучил хозяину дома гитару, и Гена запел. У него был слабый, приятный голосок, он не очень врал и вполне душевно исполнял чужие и даже свои песни. Спетое слово обретало под гитару особую поэтичность, словно ему возвращали изначальную красоту, свойственную ему в какую-нибудь далекую эпоху, когда, скажем, еще не говорили без умолку, а только мычали и пели. Так что Генины песни, спетые им в ряду с песнями Окуджавы, Галича и Высоцкого, с песнями безвестных гениев двадцатых и тридцатых годов, тоже проходили без возражений и даже имели своих поклонников (чаще поклонниц). Странное это было занятие, может, сродни заклинанию и молитве — когда ни стихи, ни музыка, ни даже певческие способности исполнителя не имеют значения, и душа человека раскрывается навстречу слову, звуку, и оба они, и певец и слушатель, словно бы становятся чувствительней, тоньше, лучше. Надо отдать должное скромному фоторепортеру Гене Бурылину — он умел выбирать песни, именно в этой узкой области сосредоточился весь его запас вкуса, так скупо отпускаемого нам природой. Он избегал могучего потока самодеятельной романтики, песен о чудаках, о зарождении любви, о минувшей войне, о штурмовиках и бронетранспортерах. Собственные песни его были странными. Зачастую они были настолько шире и просвещеннее, чем сам Гена, что иногда закрадывалось даже подозрение о наличии таланта. Иногда, впрочем, подозрения не возникало. Но в пьяной компании требовали уже известных песен или просто песен посмешнее. Например, «Графиня, мне приснились ваши зубы». Или отчего-то вызывающую смех песню про нищенку, малютку безногую, которая ползет по кладбищу («Басурманы в село понаехали, перевешали всех в три ряда…»). Иногда Гена и сам сочинял легкомысленные песни. Чаще всего в дороге. Последнюю он привез из летней командировки, где у него случился краткий и трогательный роман. Эту песню он и спел напоследок:
Как хорошо быть веселой блондинкой,
В меру грудастой и в меру жопастой,
Которую любит мужчина богатый,
В меру высокий и в меру усатый.
Как хорошо с ним сидеть на вокзале
Или уплыть в черноморские дали!
Но как изловить уходящее лето
Тощенькой женщине серого цвета?
Песня имела успех, как и все остальные. Она особенно понравилась Валевскому. И он пьяно требовал ее повторного исполнения. Потом был предложен тост за талант, и все выпили.
А потом пили за дам, за всех вместе и за каждую в отдельности, очень дружно пили за шефа, после чего ему позволено было удалиться, пили за Колебакина, который был в редакции председателем местного комитета, а следовательно, тоже хлопотал за квартиру, пили за высокую и плоскую печать, за петит, за долготерпение русского народа и просто за алкогольные напитки. Пили так много, что, конечно, ни один французский алкоголик не выдержал бы такого, и, вспомнив кстати об этих зарубежных слабаках, подняли еще один, патриотически-алкогольный, тост, после чего возбужденная, раскрасневшаяся Лариса, желая привлечь внимание очень пьяного и надменного Чухина и не зная, как это лучше сделать, спросила его, подпустив в голос интимной, журналистской правдухи: