Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 8 2011)
Дневник больничного охранника
ОЛЕГ ПАВЛОВ
Павлов Олег Олегович родился в 1970 году в Москве. Окончил заочное отделение Литературного института им. А. М. Горького. Автор романов и повестей “Казенная сказка”, “Дело Матюшина” “Карагандинские девятины”, “В Безбожных переулках” и др. Публиковался в журналах “Знамя”, “Октябрь”, “Дружба народов”, “Москва” и др. Постоянный автор журнала “Новый мир”. Живет в Москве.
“Дневник больничного охранника” публикуется в сокращении. Полностью книга готовится к выходу в издательстве “Время”.
*
ДНЕВНИК БОЛЬНИЧНОГО ОХРАННИКА
Помню, что хотел забрать кружку. Но парень, новенький, взял именно мою и уже пил чай, болтая с медсестрами. Меня не замечали, со мной распрощались — а я почему-то замер и стоял, будто выпав из времени, пока не осознал: она, эта кружка, больше не нужна мне, хоть это единственное, что было моим — что можно подарить, забыть, потерять, оставить. Может быть, кто-то потом считал ее своей… Почему-то я думал об этом.
Первый раз и я вышел на подмену: в скоропомощной стоматологии напился и уснул майор из академии, который выходил там в ночные. Военная форма осталась от армии. Быстро собрался, успел доехать до метро. Пьяный майор беспробудно спал. Так я принял свое первое дежурство. Зубные врачихи, пожалев, налили мне спирта. Для храбрости. Но в ту ночь не случилось ничего особенного, как я потом понимал. В зале обнаружили бомжа: спал и обмочился, выдав себя, хотя одет был прилично. Один человек сидел в очереди — и у него вдруг начался эпилептический припадок, которых я никогда не видел, и я, впал в ступор, подумал, что он у меня на глазах умирает. А под утро заявился пьяный парень в джинсовой куртке, вытащил из-за пояса пистолет и страдающе попросил, чтобы я подержал у себя, пока он сходит к врачу… Я не стал возражать и даже не задавал вопросов. Пистолет был настоящим. Вернул его, когда тот очень быстро освободился: напуганный, скисший. Сказав, что передумал… Боялся боли, не верил в наркоз… “Какой наркоз, бутылку водки выпил — а он, сука, болит!” Когда человек с пистолетом за поясом скрылся, от меня отхлынула мучительная тяжесть, которой все это время наливался как свинцом, — и стало так легко, будто бы это пролетел мимо и скрылся пьяный шальной ангел смерти. За спиной храпел майор. Но я его не будил. В семь утра я сдал дежурство его сменщику — и расписался, что за мое происшествий не было.
Я начал записывать: сценки, фразочки. От впечатлений. Потом это стало единственным способом вырвать себя из отупляющего их потока, когда приходил домой с дежурств. Казалось, слышу, вижу, чувствую — и не существую. И когда пишу — помню не себя, а чьи-то лица и голоса. Поэтому не ставил никаких дат, не было смысла. Только если год проходил — это что-то значило. 1994… 1995… 1996… 1997… Сколько людей осталось в этих записях, я не могу осознать, — а было их тысячи. Приемное отделение обыкновенной городской больницы. Вроде бы одно и то же. Подъехала “скорая” — и кто-то еще поступил. Не было дня, чтобы на моих глазах кто-то не умирал. Но ко всему привыкали. Дежурили сутками, чтобы получать больше, набирая смен кто сколько может. Больница — куда идут с болью, то есть за избавлением от нее, конечно. Ждут сострадания. Но порой казалось, что люди обречены страдать. Боль — и больше ничего. А это был больничный режим. И всегда же он и был, наверное, такой: строгий.
Сентябрь 1994 — ноябрь 1995
Врачи-реаниматоры спасли жизнь богатенькому. Тот в благодарность подарил видеомагнитофон. Один на всех, всей отличившейся бригаде. И вот из реанимационного отделения по ночам раздаются каждую ночь стоны: но это смотрят порнуху.
Медбрат подъедался в приемном покое — паренек плюгавый и неуравновешенный. Налили ему сестры винца, а он со стакана опьянел. Опьяневши — а дело было глубокой ночью, — поднялся на этаж, то ли в терапевтическое, то ли в неврологическое отделение, где принялся вытрясать больных из коек, выстраивая, перепуганных, в коридоре. И люди-то никак ему не перечили, позволяя строить себя. Только один мужик что-то понял: вышел из строя — и молча дал ему по морде.
Лифтер Дмитрий Михайлович. В грязноватом и драном белом халате, но сам про себя говорит, и очень этим гордится, что его принимают сторонние люди за медработника, чуть ли не за врача. Пьет и спрашивал у меня совета как у молодого поколения, что ему лучше пить, а то он в современной водке не разбирается. Говорит, купил что-то с рук и потравился страшно, чуть не умер. В больнице четыре этажа, на каждом ему хоть по пятьдесят грамм, но наливают. Поэтому можно сказать, что лифт его не только кормит, но и поит. В лифте же он и спит, это по ночам. Михалыч работал электриком, под пенсию нажил грыжу и пустился по работам, будто по миру. Был кем-то в троллейбусном парке, работал сторожем ночным в шашлычном заведении. В спайке с ним работают еще трое мужичков, это лифтерами. Один коммунистических убеждений, до сих пор подписывается на “Правду”, и говорят, что доброй души человек, а другой — сволочной да беспартийный, в общем, темный такой человек. Что особенно выделяется в Михалыче, так это охота, с которой он напрашивается на угощенье, и то, что он никак не стыдится сахару выпросить или сигарет. Такое впечатление, что его халява происходит из любознательности. И за все он очень благодарит, что даже приятно — чувствуешь себя чуть не спасителем, чуть не богачом, что дал ему сахару или сигарету. Еще он читает книги, как сам выражается, “познавательные” — это когда не отягощен жаждой выпить, то есть выпил уже где-то, перехватил и довольный, или когда отдыхает после многодневного запоя. Начитавшись, любит мысли изрекать и заумные слова, которых не понимает, глотая, наверное, как водку, от которой всегда только хорошо — нежно и печально на душе. Тут он прочитал книгу из купеческого быта, про московских купцов, какой они жизнью жили, и сделал для себя c удивлением вывод: “Зря большевики революцию сделали, потому что лучше бы ее не было”.
Иногда бездомные, то есть бомжи, умирают на санобработке, когда их отмывают в ванной — останавливается сердце, если после переохлаждения, когда привезли с улицы, сразу же погружают в горячую воду. Но кому это важно. Что человек, что труп — для больницы все едино, свою-то работу сделали.
Девушки из деревень подмосковных, у нас они сестрами. Говорят “здеся”, “тута”, красятся грубо — например, наводят голубые ресницы. Матерятся по-мужичьи, порядком ленивы, любят выпить, а курят скорее с неохотой, без души. При всем том довольно застенчивы, терпеливы и если заговаривают с тобой о чем-то, то с искренностью, которой не встретишь в помине у городских девиц.
Мой расстроенный напарник: не стал свидетелем на свадьбе у друга, потому что будущая жена посчитала, что у него плохой костюм.
Охранник, совсем молодой парень, рассказывал о своем деде: “Ну что я могу сказать... Падла он и есть падла”. Дед, как я понял, полковник милиции в отставке, давно на пенсии, лет под восемьдесят, но на удивление живуч. Всю свою семью презирает, “для него если человек не полковник, то, значит, говно”. Вот если представить, что будет с таким человеком, когда ему действительно повстречается генерал — каким верхом самоуничижения это должно выглядеть и каким, в сущности, жалким и даже трогательным предстанет перед нами этот упертый отрицатель, этот вечный милицейский Полковник. И вот еще картинка из жизни. Когда с дедом сделалось наконец плохо, то внуку позвонила в Сочи, где он отдыхал, его мать с такими словами: “Боря, дед умирает, срочно приезжай. Из всей семьи он к тебе лучше всего относится, нам надо дачу, машину хоть на твое имя переписать, а то ни черта не останется”.
В реанимации умер богатый армянин. Спустили его в морг, и как раз подвалила труповозка, увозить от нас на вскрытие. Загрузили трупы двух мужиков на одном корыте, безногий был и толстый такой — пошли они в обнимку. Еще загрузили старичков — а армянин шел последний. Санитары с ним-то долго возились: пересчитывали золотые зубы, с них за это спрашивают, а у армянина чуть ли не весь рот золотой, они даже употели, считать неудобно, темно во рту — всегда жалуются, — а тут “клад”. Это их словцо… “Витька, клад!” — “Ага, полный рот”.
Покойники кажутся невероятно тяжелыми в сравнении с тем, если бы тот же человек был жив, — и это понятно, даже объяснимо; мертвеца тяжело ворочать, потому что из человека уходит вся его какая-никакая ловкость, движимость. Но вот первый взгляд на мертвеца пронзает тем, что видишь, как же вдруг почти до невесомости полегчали черты человека и сделались чуть не восковыми, хоть бери и вылепливай его из этого воска заново; и ничего тут не докажешь, ничего в точном смысле этого слова не поймешь, но живая тяжесть, она и жизнь, — это в глядящих человеческих глазах, в том выражении, которое они в себе несут, и в дыхании, хотя и оно, как воздух, почти ничего не весит.