Игорь Адамацкий - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е
— Я думаю, что такое решение будет каким-то выходом для обеих сторон, — сказал профессор в ответ на предложение заводилы.
Мы услышали, как он отодвинул кресло, видимо встал.
Заводила пришел грустный и какой-то пристыженный.
— Писали? — спросил он, посмотрев на всех нас.
— Писали.
— Шпионы проклятые, — сказал заводила. — Сотрите.
Мы и сами хотели стереть эту запись, только ждали распоряжения заводилы.
Цель, которой мы не добивались, была достигнута, и мы чувствовали себя как изгнанники.
Вот и все. Теперь начался какой-то странный отдых, и как бы отвратительно мы себя ни чувствовали, а все-таки облегченно вздохнули. В конце концов, даже поражение может принести вам чувство облегчения, освободив, наконец, от неразрешимой иным способом проблемы. Как бы то ни было, а поединок с профессором, длившийся столько лет, был закончен. И когда я подумал это, подумал буквально этими самыми словами, вслед за тем я подумал и о самих словах, о том, как мы несвободны, как подчинены абсурдным построениям жаргона, и по существу наша деятельность собственно и есть жаргон. Для профессора, для любого нормального человека поединок — это борьба на равных условиях, а для нас поединок — это «все на одного». И даже в этой нашей «дуэли» мы не могли обойтись без поддержки. Нам помогали всякие специалисты — почему они нам помогали? Да, сейчас, имея время заниматься отвлеченными рассуждениями, я спросил бы (не у них, у себя): отчего все эти специалисты, все эти психологи и парапсихологи, социологи и режиссеры, электротехники, сантехники и музыковеды, — отчего все они с такой охотой брались помогать нам? По этому поводу я хотел бы привести цитату из одной не опубликованной, а лишь записанной нами статьи, которая, правда, не имеет прямого отношения к нам, а рассматривает некоторые теоретические вопросы юриспруденции, но по аналогии может кое-что объяснить в поведении наших добровольных помощников.
«Гражданину, не искушенному в общении с юристами, но обращающемуся к ним в поисках справедливости, свойственно отождествлять закон с этими его представителями; приписывать последним качества, присущие, по его мнению, Закону…»
Мы не представители Закона — мы экстрасенсы, но, видимо, отношение к нам всех этих людей — наших добровольных помощников — было обусловлено принятой в обществе как аксиома, но по существу неверной посылкой, отождествляющей всякое право с обязанностью. Исходя из этой посылки, естественно было для них сделать и неверный вывод; наделяя нас сверхъестественными качествами, они готовы были дать их нам взаймы. Ведь как экстрасенсы мы были обязаны знать и быть всемогущими, а они считали, что это наше право.
Была ранняя, еще холодная весна, отпуск брать никому не хотелось, и поэтому мы просто бездельничали, лениво, не спеша приводили в порядок документы и просто так, чтобы еще немного потянуть и не включаться до лета в новое дело, записывали с радиоприемника пресс-конференции профессора, интервью с ним разных журналов, радиостанций и телекомпаний и передачи о нем, которыми в это время был просто забит эфир. Профессор был героем дня. Он триумфально шествовал по свету, и везде (видимо, это все же не только мое провинциальное отношение к местной знаменитости) восхищались его замечательной внешностью, его старомодной элегантностью и естественной простотой его безупречных манер, его великолепным английским и таким же великолепным французским, и немецким тоже, языками. Да, я говорил, что мы всегда были в восторге от его английской, джентльменской внешности, только теперь я подумал, что она, пожалуй, вовсе не английская, такая же не английская, как его романы и статьи, как его социология и психология, — все это наше, свое, только мы не желаем этого иметь и упорно боремся с этим, чтобы всегда восхищаться чужим.
А профессор продолжал свое турне. Он побывал в Скандинавии и на Дальнем Востоке и даже в странах Восточной Европы (как оказалось, он владел и некоторыми славянскими языками) и раздавал направо и налево свои остроумные интервью, но о нас он ни разу даже не вспомнил. Даже чтобы посмеяться над нами. И хотя мы по своей профессиональной скромности никогда особенно не стремились к славе — наоборот, всегда избегали рекламы, — такое его пренебрежение, по совести говоря, нас обидело. Впрочем, мы понимали, что были всего лишь частностью в жизни профессора, пусть неприятной, досаждающей, но частностью, а может быть, он просто считал ниже своего достоинства сводить счеты. Теперь профессор все больше и больше отдалялся от нас, и его голос слышался уже издалека, как эхо, отраженный во многих мнениях и толкованиях, но иногда бывает так, что именно эхо в своем отдаленном и очищенном звучании сделает для вас понятным то, что вы не успели расслышать, когда вам говорили в лицо. В своей Нобелевской речи профессор говорил о языке. «В начале было Слово», — сказал профессор, но я не буду пересказывать эту речь — она достаточно широко известна. Скажу только, что в этой речи я совершенно по-новому увидел весь опыт его общения с нами. Ведь мы действительно его понимали, а он говорил, что язык освобождает человека, что добросовестное отношение к языку, по сути дела, единственное, что может решить самые серьезные проблемы, стоящие как перед отдельными людьми, так и перед всем человечеством. И я подумал: «Почему же мы, зная профессора, любя его, доверяя ему, продолжали нашу игру?» И сам себе ответил: «Потому, что наша игра — это все тот же жаргон. Это замкнутый самодовлеющий язык, язык, не рассчитанный на коммуникацию».
И может быть, именно из-за нашего косноязычия нам не удалось вовлечь профессора в диалог. Вот если бы мы бросили свой дурацкий жаргон и обратились к профессору на нормальном языке, просто спросили бы, как ему удалось достичь такого совершенства, потому что здесь могла быть разгадка главной тайны профессора, потому что, может быть, она заключалась как раз в совершенстве языка, а вовсе не в телепатии… Да, может быть, нам удалось бы перехитрить профессора, и если бы он объяснил нам, как этого достичь… Нет, он не стал бы нам этого объяснять, и правильно бы поступил. Потому что мы бы первым делом изобрели глушилку.
И вот теперь профессор с его загадками, вернее, с его одной общей загадкой все дальше и дальше уходил от нас, и в этой ретроспективе проявились некоторые детали, на которые в свое время никто из нас не обратил внимания. Когда мы, приступая к работе, изучали биографию профессора, мы были ориентированы на практические действия, и это обстоятельство настолько определило нашу точку зрения, что из нашего внимания выпали многие важные подробности, которые при правильно сформулированной задаче (феномен профессора, а не его деятельность) еще тогда стали бы ключом к разгадке многих таинственных явлений. Но в то время мы не предполагали заняться исследовательской работой и проглядели целый ряд фактов, именно ряд, потому что это были факты одного порядка и они в немалой степени объясняли исключительную одаренность профессора и даже, может быть, природу всех подобных явлений. Но мы, увлеченные предстоящей игрой, искали в биографии профессора другое: что-нибудь компрометирующее, что дало бы нам возможность шантажировать его; или еще какое-нибудь уязвимое место, в которое в случае надобности можно было бы его поразить. В общем, мы искали слабости профессора, вместо того чтобы искать объяснения его необыкновенным способностям.
Но после того как дело профессора потеряло для нас практический интерес (то есть мы думали, что оно закончено), я решил снова заняться этой биографией, еще не представляя хорошенько, что я буду там искать. Однако что-то в ней раздражало меня, что-то казалось мне нарочитым, вернее, была в ней какая-то закономерность, какой-то повторяющийся мотив, которого я все никак не мог уловить. Разгадка была где-то здесь, именно в биографии, может быть, даже не разгадка, а всего лишь гипотеза, которая к тому же еще только должна была появиться, но в таком деле и гипотеза — это много. Конечно, гипотеза не доказательство, но доказательства, конкретные улики нужны для суда, а для теории важней доказательств могут оказаться связи, логическая цепь, в которой каждый отдельно взятый элемент ничего не объясняет сам по себе, — короче, мне нужна была общая схема, и эта схема вот-вот должна была проявиться. И тут (так кстати!) произошло одно событие, которое подтолкнуло меня к решению.
Суть в том, что, после того как дело профессора формально было уже завершено, заводила распорядился не снимать квартиру профессора с прослушивания, и это его указание тогда показалось нам в высшей степени нелепым — каким-то тупым бюрократическим упрямством. Но мы на этот раз недооценили заводилу, мы забыли о его способности принимать в неординарных случаях неординарные решения. Имея дело с профессором, можно было ожидать самых невероятных происшествий — так оно и случилось. На третий или четвертый день, когда мы, естественно, ничего не ожидая услышать, прокручивали очередную кассету с магнитозаписью, в динамике отчетливо раздалась богато аранжированная музыка, точнее, то, что считал музыкой наш консультант-музыковед, на самом же деле гремел и бесчинствовал звуковой авангард, но я не собираюсь пропагандировать здесь свои личные вкусы. Важно то, что мы опять обнаружили это загадочное явление, происхождение которого нам до сих пор не удалось установить. Но что особенно интересно: с музыкой было то же, что и с профессорскими монологами, — при повторении нам удалось узнать некоторые пассажи, но в различных вариантах. Некто отрабатывал эти пассажи так же, как профессор свои монологи. Меняя отдельные музыкальные фразы, добавляя или убирая некоторые инструменты, он, видимо, добивался какого-то неуловимого нами порядка.