Лев Копелев - И сотворил себе кумира...
— Рубайте мне голову!.. Не маю ни фунта! Ни зернинки.
Именно эти слова в таких ночных разговарах звучали чаще всего: «рубите мне голову!» Их произносили кто сумрачно, яростно, кто слезливо, надрывно, кто обреченно, устало, почти равнодушно.
— Рубайте мне голову. Нет ничего в хате. Ни фунтика.
Бабы часто плакали, кричали, отругивались.
— Та шоб я своих диток больше не видела! Та шоб очи мне повылазили!.. Не сойти с этого места, если брешу!.. Шоб меня паралик разбил, руки-ноги поотсыхали! Шоб мне до смерти добра не видать! Не брешу и не брехала сколько живу! Присягну, забожусь, нема ни зернинки, ни крыхточки! Рубайте мне голову от туточки на пороге!
Ващенко тяжело грохал кулаком по столу, но говорил так же спокойно и ровно:
— Годи! Хватит! Сидай и сиди, пока не надумаешь! Пока не пообещаешь, что надо. Сиди и домой не просись, не пустим.
Так из ночи в ночь. Иные собрания продолжались непрерывно по двое-трое суток. Активисты у стола сменялись. Мы чередовались, уходили, или спали тут же, откинувшись к стенке, урывками, в чадной духоте. Спали и многие крестьяне, сидевшие и лежавшие на полу.
Ващенко был самым неутомимым. Снова и снова наседал, допрашивая очередного несдатчика. Ему вторили и другие, сидевшие рядом, просыпаясь или силясь не задремать. Задавали все те же вопросы, кто поспокойнее, а кто криком. Повторяли все те же призывы и угрозы.
И я тоже не раз приставал к понурому, сонному дядьке, осовевшему от надсадного галдения, от духоты и бессонницы.
— Неужели же вы не понимаете? Вы только подумайте: ведь рабочие — ваши братья, ваши сыны. Они ждут хлеба, просят хлеба, чтоб жить, чтоб работать. Ну, подумайте.
Женщину, утиравшую мокрые от пота и слез щеки концами бахромчатого платка, повязанного кочаном вокруг головы, я уговаривал:
— Вы же сами мать, вы ж своих детей любите. Ну, вот представьте себе, как матери в городах сейчас плачут; не знают, чем кормить своих малых. Вы их пожалейте и своих пожалейте. Ведь тот хлеб, что вы спрятали, вы и у своих детей забрали. А если вас накажут, что будет? Ваши дети без матери голодные останутся.
Не реже, чем через день, мы выпускали газету-листовку. Цифры хлебосдачи, упреки несознательным, проклятия разоблаченным саботажникам.
Единоличников, которые числились должниками по хлебопоставке, всячески утесняли. В их хатах проводили ночные собрания, к ним вселяли приезжих уполномоченных, заготовителей, ревизоров, шефов. Колхозники уже давно выполнили и перевыполнили план хлебосдачи и поэтому были освобождены от постоев и прочих повинностей. А единоличников заставляли ежедневно запрягать своих отощавших лошадей — возить дрова для сельсовета, для школы, перевозить командированных в соседние колхозы или в Миргород и просто часами дежурить у сельсовета, — авось, понадобится «транспорт».
Это были предварительные, предупредительные меры воздействия. Наиболее упорных или дерзких председатель сельсовета сажал в «холодную». В задней комнате сельсовета окно забили досками, а дверь прижимали большим колом.
Охрану несли дежурные сельисполнители. Они были на побегушках у председателя, разносили «казенную почту», созывали собрания, а в отсутствие членов сельсовета «слушали» телефон. И они же выводили арестантов на двор, передавали им харчи и одежду. У властей не было средств кормить заключенных. Родственники приносили им, что могли; а бобылям и задержанным бродягам приходилось выпрашивать еду у сокамерников. Содержались там вместе мужчины и женщины, все лежали вповалку на соломе. И комната действительно была холодной, так как единственная сельсоветская печка едва обогревала исполнителей, зябнувших в коридоре.
«Задерживать» при сельсовете в холодной полагалось не больше недели. После чего задержанных либо отпускали, либо препровождали в район.
Единственный в селе милиционер, Василь-мильтон, бывший армейский старшина, плечистый, красномордый, выпивоха и ерник, помахивал наганом. Двое исполнителей с палками выводили продрогших, темнолицых от грязи людей, кутавшихся в рваные кожухи и мешковину. У крыльца их усаживали в сани. Возчиками были иногда их родственники, такие же несдатчики.
Василь зычно распоряжался:
— Сидай, вшивая команда! Сидай теснее! Чтоб и вам теплее, и нам от ваших вшей подальше!
А Ващенко входил в холодную и говорил оставшимся:
— Давай, тикай до хат. И чтоб выполняли! А то в другой раз хуже будет. Тут, хоть холодно, да в своем селе. А из района поедете белых ведмедей пасти. Там похолодней будет.
Высшей мерой воздействия на злостных несдатчиков было «бесспорное изъятие».
Бригада, состоявшая из нескольких молодых колхозников и членов сельсовета, руководимая, как правило, самим Ващенко, обыскивала хату, сарай, двор и забирала все запасы зерновых, уводила корову, лошадь, свиней.
В иных случаях милосердствовали, оставляли картофель, горох, кукурузу для пропитания семьи. Но более суровые очищали все, «под метелку». И тогда забирали также «все ценности и излишки одежды»: иконы с окладами, самовары, коврики с картинками, даже металлическую посуду — может, она серебро. И деньги, которые находили спрятанными. Особая инструкция предписывала изымать золото, серебро и валюту. В нескольких случаях находили золотые царские монеты — пятерки, десятирублевки. Но обычно сокровенные клады оказывались бумажными: старые купюры с Петром и Екатериной, неказистые линялые керенки, гетманские и петлюровские «шаги», деникинские «колокольчики», а также советские «лимоны» (миллионы) и «лимонарды» (миллиарды). Попадались и советские серебряные рубли, полтинники и даже медные пятаки. «Те монеты, которые еще до колхоза чеканили, правильные были».
Несколько раз мы с Володей присутствовали при таких грабительских налетах. Даже участвовали: нам поручали составлять опись изъятого.
— Нехай товарищи шефы из Харькова проверяют, чтоб все как следует было. Давай весы. Все твое пшено по фунту перевешаем. Мы себе и пшенинки не возьмем.
Иступленно выли женщины, цепляясь за мешки:
— Ой, то ж последнее! То ж детям на кашу! Ей-Богу, дети голодные будут!
Вопили, падая на сундуки:
— Ой, то ж память от покойной мамы! Ратуйте, люди, тут мое приданое, ще ненадеванное!..
Я слышал, как, вторя им, кричат дети, заходятся, захлебываются криком. И видел взгляды мужчин: испуганные, умоляющие, ненавидящие, тупо равнодушные, погашенные отчаянием или взблескивающие полубезумной, злою лихостью.
— Берите. Забирайте. Все берите. От еще в печи горшок борща. Хоть пустой, без мяса. А все ж таки: бураки, картопля, капуста. И посоленный! Забирайте, товарищи-граждане! Вот почекайте, я разуюсь… Чоботы, хоть и латанные-перелатанные, а, может, еще сгодятся для пролетариата, для дорогой Советской власти…
Было мучительно трудно все это видеть и слышать. И тем более, самому участвовать. Хотя нет, бездеятельно присутствовать было еще труднее, чем, когда пытался кого-то уговаривать, что-то объяснять… И уговаривал себя, объяснял себе. Нельзя поддаваться расслабляющей жалости. Мы вершим историческую необходимость. Исполняем революционный долг. Добываем хлеб для социалистического отечества. Для пятилетки.
Оставалось только заботиться, чтоб не было «излишних» жестокостей, чтоб чересчур азартный хлопец-активист не лез с кулаками на женщину, которая крестом легла на сундук: «Не отдам!» И чтоб изъятое добро было точно описано, в двух экземплярах. Ведь условием такого изъятия было: сдашь хлеб, вернем все, что забрали.
Мои сомнения, совесть и простые чувства сострадания, жалости и стыда подавлял, так сказать, рационалистический фанатизм, но питали его не только умозрительные газетные и книжные источники. Убедительнее были те люди, которые в моих глазах воплощали, олицетворяли нашу правду и нашу справедливость, те, кто своей жизнью подтверждали: необходимо, стиснув зубы и стиснув сердце, исполнять все, что велят партия и Советская власть.
Такими наставниками практического большевизма были для меня Чередниченко, Илья Фрид, Коля Мельников, директор ХПЗ Владимиров, Ващенко и председатель Поповского сельсовета Бубырь.
Рано осиротевший батрацкий сын, он тоже с детства работал у кулаков. Шестнадцатилетним пошел в ЧОН,[37] воевал с «зелеными». Был тяжело ранен. Потом стал одним из первых комсомольцев на Полтавщине, секретарствовал в сельских ячейках. Председателем сельсовета в Поповке его избрали накануне коллективизации.
Высокий, очень худой. Глаза бледной, иконной синевы; острый большой нос, впалые щеки с переменчивым лихорадочным румянцем, бледный тонкий рот. Лицо аскетического инока. Старый, темнокоричневый кожух, висевший на нем, как бурка был распахнут и в самые сильные морозы. Серая барашковая шапка, небрежно сдвинутая на затылок, открывала высокий бледный лоб.