Александр Мелихов - Роман с простатитом
И этот седой красный весельчак, которому интересно все, кроме себя, – тоже нормальный мужик, другое дело его неугасимое радио
– глупость без боли. Ему, боцману с “Авроры”, и без того всегда весело: на подоконник сел одноногий голубь по кличке Афганец, загорелись окурки в курилке, привезли мужика, у которого в мотор замотало штаны вместе с елдой, – ничего, в “свердловке” один еврей, главный по…ям, пришивает лучше прежнего. Нет, обижаются патриоты, по…ям Михайлов в городе центровой.
Простатит – не стоит, тоже в коридоре в рифму жалуется боцман и тоже оттягивает резинку (дуновение мочи) – все хозяйство почему-то увязано в полиэтиленовый мешок. “Так до каких пор ему стоять?” – “Мне ж всего шестьдесят восемь! Я это дело любил, я морское дело любил”, – но тут его уносит отдаленное цоканье домино. Нормальные мужики поглощены первыми планами, а потому неустрашимы. “Они завесили простыней, а мне вверху, в зеркале видно, как Михайлов во мне копается. Не больно, только хрустит, как будто материю режут”. – “Вот когда мозги режут, ничего не слышно. У меня в блокаду мать работала на кухне в институте
Поленова, я тоже там подкармливался. Привозят матроса – ему осколком голову пробило, и края каски загнулись внутрь черепа. А он живой! Никто не знает, что делать, обмотали голову прямо поверх каски и привезли. Вызвали самого Поленова, он уже старичок был, я тоже бегал смотреть – интересно!” – извечный
“Ночной разговор”.
Спасибо вам, простые люди, – никто, кроме вас, не выдержал бы жизни как она есть. Какой, в частности, делаете ее и вы. А мы, тронутые непростотой, как-то и здесь нащупываем друг друга – кто сверх меры повернут на какой-нибудь дури. Игорь, майор саперных войск, раз в полчаса должен бабахнуть по уткам из воображаемого ружья, Леша, кузовщик, выпрямляющий то, что смяли другие, упоен футболом и воспоминаниями о флотской службе. Славик, в ожидании полного излечения охраняющий обменный пункт валюты, мечтает создать пантеон всех прелестей, где соединились бы всевозможные церкви с барами, спортзалами и аттракционами. Валютные крысы, которым он мешает работать, не раз садились ему на хвост в метро, но он всегда уходил. Драма у него другая – нарушение эректальной составляющей копулятивного цикла. Началось с пустяка
– с триппера, и девчонка-то была не виновата – она сама не знала. А в итоге он может только начинать. Врачи считают, что дело в психической травме, – не хотят отнестись серьезно! Из-за эректальной составляющей он расстался с единственной девушкой, которую любил.
– Так ты объяснил бы: будем вместе лечиться…
– Ты что – она на Достоевском воспитана! Да теперь и поздно, у нее ребенку уже год. Сначала надо вылечиться, а тогда уже попробую снова, она говорит, после моих звонков неделю ничего не может делать.
– Я думал, простатит – это когда маленький… – после утреннего осмотра размышляюще делится с ним физрук. – А бывает, засадишь, а потом лень – это не простатит?
У него распухло яичко – как он считает, из-за того, что баба с насморком делала минет. Он прислушивается к нашим разговорам с каким-то недоверчивым любопытством – чувствуя, что за трепом есть еще некий второй план. К вечеру второй план ограждает нас от реальности настолько прочно, что мне начинает хотеться чего-нибудь вкусненького – у мамы с этим всегда порядок.
“Повезло тебе с женой”, – радуясь за нас обоих, говорит Игорь.
Меня в нем больше всего восхищает то, что он, настоящий мужчина, способен восхищаться своей противоположностью: “Башка у тебя – все время с книжкой! И плечевой пояс в порядке. И ни разу… твою мать не сказал!” – “Не хочу усиливать инфляцию”. -
“Инфляция – узаконенный способ ограбления, – строго напоминает лысенький со своей раскладушки. – У меня на книжке было две тысячи…” Он тоже успел испове… нет, поставить меня в известность: “Сегодня у меня вышел камень через половой член”.
Мы пережидаем и снова начинаем о главном. “Ты сколько хочешь жить?” – требует Леша у Игоря, и тот, серьезно подумав, сообщает: “Лет шестьдесят семь. Но только активно”. У Леши тоже простатит, но – ревниво опережал он праздные домыслы – он всего лишь должен, раз пописавши, тут же повторить эту процедуру.
К вечеру приезжает мама. Мы с нею нежны как никогда: мне жаль, что она ни за что ни про что так влипла со мной – не сейчас, а тогда, когда я был убежден, что осчастливил ее на всю оставшуюся жизнь и больше уже ничего ей не должен. Иногда появлялась несколько сонная, но ласковая дочка – операция все откладывалась, все чего-то не хватало, – иногда кто-то из приятелей: я их просил приходить по одному, чтобы накрыть побольше сосущих душу пустот во времени. Как всегда, все параметры противоречили друг другу: тот, с кем у нас было
“понимание”, – нет, уберите кавычки – не появился ни разу, ввергая в очередной соблазн простоты: объявить более
“подлинными” (кавычки оставьте) друзьями тех, кто более чуток к страданиям моего тела, чем к движениям души. Сначала я радуюсь, а потом увядаю – снова понимаю, что помочь мне никто не в силах: и мучиться и умирать все равно буду я сам. Одиночество – итог даже самой благополучной человеческой жизни. Спасти могут разве что те, кому ты помогаешь, но не те, кто тебе помогает.
В полутемном приемном покое, откуда всегда виднелись чьи-то подошвы на каталке, у лязгающей двери с пятнистым охранником таился междугородный автомат. Я запасся одногорбыми жетонами, чтобы перед сном позволять себе привычный десерт, и каждый раз долго не мог восстановить душевное равновесие. Когда подсохло, она приехала ко мне на денек, но даже первый миг был отравлен беспокойством, не появится ли сейчас как назло мама и что ей могут об этом визите рассказать, – этого-то она совсем не заслужила. Мы долго брели среди разнесенных блочных корпусов, тщетно стараясь отыскать направление, при котором пескоструйный автомат бил бы не в глаза, а хотя бы в уши. Хаос делал свое дело: ноги с отвычки уже выходили из повиновения. Наконец выбрели к неведомой железнодорожной ветке и там за кустиками присели у груды металлолома, одеваемого в шубу из ила (Механка,
Механка…), который нес взбодренный паводком ручей. Через него
(Химград, Химград…) перекидывались коленья толстых забинтованных труб с торчащими клочьями стекловаты. Пятиминутка забвения под остроугольными пучочками листвы, бессмысленно прущей из лопающихся почек. Рядом с нами красовалось чучело грача на лакированной подставке, с аккуратной табличкой, подтверждающей: “Грач”. Из песка растрескавшейся черепахой выглядывала древняя сосновая шишка. А потом правда потянула проглоченный кусок обратно. Снова песок в глаза – пустыня, варан… Ее-то за что?.. Пожалуй, мне оказывалось спокойнее среди тех, от кого я ничего не ждал, а значит, и не мог обмануться, кто не сострадал мне очень уж страстно, а потому не извлекал на свет бессилия любви перед скотской неотвратимостью факта.
Когда больница утихала, я решался даже приоткрыть клапан в глубину, шел с книгой к единственной яркой лампочке на опустевшем сестринском посту. Мы часто оставались там вдвоем с башковитым энергичным пареньком, готовившимся в мединститут. Я с удовольствием забывался в объяснениях того-другого из простенькой физики с математикой, и что-то еще, возможно, сквозь меня просвечивало, потому что он становился все откровеннее и однажды признался, что он не парень, а девушка – даже девственница. Я не очень удивился – во сне не удивляются.
Настороженно поглядывая, он поведал, что, сколько помнит, всегда был уверен, что в девочки с платьицами и бантиками он записан временно, а когда вырастет… (Я очумело поддакивал: да, мол, конечно, человеческая фантазия не знает границ.) А когда он понял, что вырасти должен не только он сам, он бешено возненавидел свои анатомические кандалы – мечтал чем-нибудь заболеть, чтоб все из него вырезали бабское: “Спицу, что ли, туда воткнуть?!” Другие девочки школьную форму отпаривают, подгоняют по фигуре, а он при малейшей возможности ее – в комок, всю рваную, на булавках, а сам – в джинсы. В десятом классе кто-то полез лапать – он чуть не убил любезника: “Не понимаю, что он во мне нашел, я тогда был похож на Мону Лизу… Бухой, правда, был. Как и я, правда”.
Только тут я в него вгляделся – напротив меня, закинув ногу за ногу, сидела синьора Джиоконда с энергичным ежиком, в очках с модной оправой. “Что, думаете – придурь?” Нет, почему, придурь в человеке самое ценное – заставляет в горы карабкаться, картины писать… “Это не то, я просто хочу стать тем, кем себя чувствую. Это же несправедливо – х… считать пропуском!” Ну да, ну да, я сам всегда был против диктата мате… До меня наконец дошло, что я разговариваю с сумасшедшим: другие считают себя
Наполеонами, а его распоясавшаяся фантазия…
Но и моя внезапная слащавость от него не укрылась: “Думаете, псих? Не верите?” Передо мной снимали штаны уже в третий раз.