Тони Моррисон - Песнь Соломона
— Нет, сэр. Я не называл этому прохожему вашего имени. Я спросил, не знает ли он, где жила женщина, которую звали Цирцея.
— Цирцея? Ну и ну! Старушка Цирцея!
— А он мне посоветовал поговорить с вами.
Преподобный Купер улыбнулся и опять налил в стаканы виски.
— Тут меня каждый знает, и я знаю всех.
— Так вот, как вам, очевидно, известно, эта женщина на время приютила моего отца, когда его отца… когда… после того, как его отец умер.
— Отличная была у них ферма. Превосходная. Сейчас она принадлежит одному семейству, белым. Вообще-то говоря, они того и добивались. Поэтому его застрелили. Многие встревожились тогда, все наши жители. И напугались. Кстати, я не ошибаюсь, была у вашего отца сестра по имени Пилат?
— Совершенно верно, сэр, Пилат.
— Что она, жива?
— Вполне. Даже очень жива.
— Да что вы? Хорошенькая девочка была, просто прелесть. Это мой папаша изготовил для нее серьгу. Так мы и проведали, что они живы. Ведь когда убили старого Мейкона Помера, никто не знал, не убили ли заодно и детей. Несколько недель уже прошло, и вдруг Цирцея является в кузницу к моему отцу. Как раз напротив того места, где сейчас почта, стояла папашина кузница в те времена. Цирцея принесла маленькую металлическую коробочку, а в ней лежал свернутый клочок бумажки, оторванный от бумажного мешка. На бумажке было написано имя: Пилат. Цирцея ничего не рассказала моему папаше, просто попросила сделать из коробочки серьгу. Она украла брошку у своих хозяев. Папаша щипчиками откусил от брошки золотую буланку и припаял к коробочке. Так мы и узнали, что ребята живы и что Цирцея приютила их. Ну, а если они у Цирцеи, значит, все в порядке. Она работала служанкой у Батлеров — белые люди, богачи, — но, кроме того, в тс времена была еще и повивальной бабкой. Всех детей тут у нас принимала. В том числе когда-то и меня приняла.
Может быть, опять сказалось виски, от которого, когда Молочник его пил, все окружающие становились необыкновенно добры, но он слушал сейчас с радостным волнением историю, которую совершенно равнодушно выслушивал уже не раз. А может, оттого, что события происходили здесь, история обрела реальность. Когда Пилат на Дарлинг-стрнт рассказывал о лесах, пещерах, самодельных серьгах или когда отец объяснял, как надо жарить дикую индейку, и словам его вторил гул машин на Недокторской, все это представлялось экзотичным, из другого мира и других времен, а может быть, даже и вымыслом. Здесь же, в доме преподобного Купера, расположившись рядом с пианино в кресле с плетенным из тростника сиденьем и попивая самодельное виски, которое проповедник наливал из майонезной банки, Молочник чувствовал — все ожило. Он прошел, не зная об этом, в двух шагах от того места, где много лет назад смастерили серьгу для его тетки, ту серьгу, на которую он еще мальчишкой смотрел как завороженный, металлическую коробочку, к которой Цирцея попросила приделать золотую булавку, после чего все местные негры догадались, что дети убитого фермера живы. А он сидит сейчас в гостиной сына того человека, который изготовил когда-то серьгу.
— А что, поймали тогда тех людей, которые это сделали… его убили?
Священник изумленно вскинул брови.
— Поймали? — переспросил он. Затем снова улыбнулся. — А зачем их ловить? Они ведь никуда не убегали.
— Я хотел спросить, судили их? Арестовали?
— Арестовали? За что? За то, что прикончили какого-то черномазого? Ты откуда приехал, сынок?
— То есть как… им ничего за это не было? Здешние власти даже не пытались узнать, кто убил?
— Все знали, кто его убил. Батлеры — те самые, у которых работала служанкой Цирцея.
— И никто, ни один человек им ничего не сделал? — Странно, почему это его так возмущает? Он совсем не возмущался, когда услышал об убийстве впервые. Почему же он так возмущается сейчас?
— А что можно было сделать? Белым все равно, а черным боязно. Полиции, такой, как нынче, тогда не было. Сейчас всем этим ведает окружной шериф. А тогда что ж? Устроят выездную сессию суда один раз в год, ну самое большее — два. Кроме того, тем людям, что его убили, принадлежала половина земли в нашем округе. Участок Мейкона вклинивался в ихние владения. Так что узнали мы: ребята живы, — и на том спасибо.
— Вы говорите, Цирцея работала у людей, которые его убили. Она знала это?
— Как же не знать?
— И поселила детей в их доме?
— Она же не открыто их поселила. Тайком.
— Но они находились в одном доме с убийцами, верно?
— А чего ж, лучшего места, я бы сказал, не найти. Если б они в город заявились, их бы кто-нибудь увидел. А там и в голову никому не приходило их искать.
— А папа… а отец мой знал об этом?
— Я не знаю, знал или не знал и сказала ли ему Цирцея хоть словечко. После убийства я его ни разу не видел. Его никто из здешних жителей не видел.
— Где они, эти Батлеры? По-прежнему здесь живут?
— Все перемерли. Все до единого. Последняя, Элизабет, их дочка, года два назад померла. Бесплодна, как скала, была она, сынок, и так же, как скала, стара. Каждому по заслугам воздается, сынок. Пути господни неисповедимы, но, если человек прожил до конца срок, отпущенный людям, просто прожил весь свой срок до старости, он увидит: непременно воздается по заслугам. То, из-за чего люди идут на воровство или на убийство, не принесет им пользы. Ни капельки пользы не принесет.
— Меня не волнует, была ли им польза. Важно то, что они принесли людям вред.
Преподобный Купер пожал плечами.
— В ваших краях белые по-другому себя ведут?
— Да нет, едва ли… Правда, иногда можно что-то сделать в знак протеста.
— Что же можно сделать? — Лицо преподобного Купера выражало неподдельный интерес.
На вопрос этот Молочник мог ответить только то, что слышал от Гитары, поэтому он промолчал.
— Вот, взгляни-ка. — Священник повернулся к нему затылком и показал торчавшую за ухом шишку величиной с грецкий орех. — Я и кое-кто еще из наших как-то отправились в славный город Филли[17] принять участие в параде в честь Дня перемирия. Было это после первой мировой войны. И приглашение, и разрешение у нас имелось, но жителям, белым жителям, не понравилось, что мы заявились туда. И затеяли они заваруху. Камнями, понимаешь, стали в нас швырять, обзывать по-всячески. Блюстителей порядка они, как видно, не боялись. Конная полиция, однако, прибыла. Утихомирить этих хулиганов — так мы решили сперва. Только нет — они на нас поперли. Подмяли прямо под копыта лошадей. Видишь, от копыт какие следы остаются? Ничего себе отметинка?
— Господи боже!
— Ты, надеюсь, сюда приехал, сынок, не для того, чтобы сводить счеты? — От любопытства священник подался вперед, насколько позволяла дородность.
— Нет. Я просто мимо проезжал. Вот и решил завернуть по дороге. Ферму захотелось посмотреть…
— Сводить счеты там уже не нужно. Цирцея рассчиталась за все.
— Что же она сделала?
— О! Лучше спроси, чего она не сделала.
— Жаль, я раньше сюда не выбрался, не повидался с ней. Она, наверное, прожила лет до ста.
— Больше. Сто ей стукнуло, когда я был мальчонкой.
— А ферма далеко от города? — спросил Молочник с напускным безразличием.
— Не очень.
— Я бы не прочь там побывать, раз уж попал в эти края. Папа мне так много рассказывал о ферме.
— Она сразу за участком Батлеров, от города примерно миль пятнадцать. Пожалуй, я сам же тебя отвезу. Мой драндулет сейчас на ремонте, но он вроде бы завтра будет готов. Надо справиться.
Молочник ждал целых четыре дня, пока автомобиль не вышел из ремонта. Четыре дня он прожил в доме преподобного Купера в качестве гостя и объекта продолжительных визитов всех живущих в городке стариков, из которых одни помнили его отца, другие — деда, а кто-то просто о них слышал. Все они обсуждали ту давнишнюю историю, припоминали разные подробности, вертели их то так, то сяк и все рассказывали, как прекрасна была когда-то «Райская обитель Линкольна».
Сидя на кухне, глядели на Молочника слезящимися глазами и с такой любовью, с таким благоговением говорили о его дедушке, что Молочник начал огорчаться: жаль, не пришлось ему увидеть этого старика. Ему вспомнились слова отца: «Я все время работал рядом с отцом. Все время рядом с ним». Тогда Молочник подумал, что отец хочет похвастать: мол, еще ребенком он выполнял работу взрослого мужчины. Сейчас он понял: речь шла совсем не о том. А о том, что он любил отца, что был с ним душевно близок, что и отец любил его, доверял ему, считал его достойным работать с ним рядом. А еще Мейкон сказал: «Во мне что-то окаменело, когда он упал на землю».
Если в день приезда в город Молочник притворился огорченным, когда преподобный Купер ему доказал, как бесперспективна для них попытка «что-то сделать», то сейчас ему уже не нужно было притворяться. Старики помнили обоих Мейконов Померов и считали их необыкновенными людьми. Припоминали они и Пилат, хорошенькую девочку, которая росла на вольной воле и которую «ну никакая сила не заставила бы надеть башмаки». Лишь один из стариков помнил его бабку. «Красивая она была, только больше на белую похожа, может, индианка. Волосы черные, раскосые глаза. От родов она умерла, так-то». Чем больше разговаривали старики, чем больше он узнавал об единственной в округе ферме, на которой росли персики, самые настоящие персики, как в Джорджии, о том, как пировали там после охоты, как резали зимой свиней и как работали, работали, не жалея себя, думая лишь об одном — о ферме, — чем больше он все это слушал, тем больше ему казалось: что-то он в своей жизни упустил. Старики рассказывали, как на ферме рыли колодец, ставили силки, валили деревья, жгли в саду костры, если весна выпадала холодная, объезжали молодых лошадей, натаскивали собак. И все это умел делать его родной отец, второй Мейкон Помер, их сверстник; он был силен, как бык, он мог скакать на неоседланной лошади, он — твердили они в один голос — бегал быстрее, пахал глубже, стрелял более метко, проворнее орудовал киркой, ездил верхом лучше, чем любой из них. Молочник не узнавал сурового, скупого, жесткого человека в том парнишке, о котором рассказывали старики, но ему нравился этот паренек из их рассказов, нравился и отец этого паренька, построивший амбар с шатровой крышей, посадивший в саду персики и по воскресеньям на рассвете отправлявшийся рыбачить в своем четырехакровом пруду.