Дмитрий Новиков - Голомяное пламя
Так Гриша спал под утро и проснулся лишь когда свежее, чистое солнце сильно пригрело лицо, а сползшая за ночь с лапника спина напомнила о себе зябким холодом утренней земли. Он открыл глаза. Солнце было еще совсем низко. Над озером парила легкая, низкая дымка. Она пушистой тонкой ватой покрывала всю поверхность воды. По дымке, по колено в ней, шел по мелководью дед. Он словно шагал по воде, слегка погружаясь, но без усилий, скользя, легко, не оступаясь. В каждой руке за пасти он держал по три щуки. Мертвые уже, убитые им, они успели искусать ему пальцы, и с рук капала кровь. Она смешивалась с кровью рыб и каплями падала в воду. И там медленно растворялась, расходясь страшными красными кругами, словно отблески пламени по воде. Только легкий плеск шагов доносился до Гриши, только ярко освещенная фигура деда виделась ему на фоне дальнего темного берега и ярко-голубого неба. Еще, казалось, он слышит легкие круглые звуки от падающих в воду красных капель. Но это только казалось. Дед подходил всё ближе. Гриша лежал и смотрел неподвижно. У него захватило дух – солнце, небо, тишина, родной и сильный человек, мужик со своей добычей, отдавшейся ему в борьбе, зыбкая дымка тумана. Ближе к берегу туман рассеялся, и Гриша расширившимся вдруг зрением увидел, как красные капли смешанной крови, падая в прозрачную, пронизанную лучами воду, на мгновение перед смертью своей, растворением, образуют маленькую, круглую, красных оттенков радугу в расступающейся перед ними воде. «Вставай, залётка, завтракать будем», – сильно и молодо крикнул дед, и эхо легонько вздохнуло в ответ у дальнего берега.
Родители уезжали хоронить на два дня. Это время Гриша был дома один с маленьким братом Константином. Тот еще ничего не понимал. Они играли, ели, дрались – так часто бывает у старших с младшими, до взрослого какого-то возраста, потом вдруг вспыхивает неизвестно откуда взявшаяся нежность. Всё это время Гриша старался не думать о деде. Он как будто замкнул в дальнем потайном месте души все мысли о нем, все страхи перед тем, что случилось с дедом и что когда-нибудь случится с ним. Так было легче – не думать. Вообще, не думать – всегда легче. Только без этого почему-то не прожить.
Приехали родители, привезли фотографии с похорон. Дали посмотреть. Даже став уже взрослым, Гриша не мог понять – зачем это. Зачем фотографировать умерших, ушедших людей? Понятно было внешнее оправдание этому – хотелось до конца сохранить облик родного, родившего, воспитавшего, предварившего тебя своим уходом. Но оправдание это было неловкое, нелепое даже – любовь сильнее зрительных иллюзий, а красоты в смерти нет. На фотографиях стоял на стульях гроб, стояли рядом какие-то люди со скорбными, но оттого не слишком значительными, предсказуемыми лицами, – на похоронах нужно скорбеть. Лежал в гробу дед. Вернее, не дед, тело его лежало. Непохожее на него, как непохожа бесхозная куколка на вспорхнувшую бабочку. Пожалуй, одно было хорошо в этих фотографиях – нигде больше не видно так, что и чего вместилищем является. Но это Гриша понял позже, повзрослев, а тогда с ужасом отталкивал от себя нелепые, ненужные снимки. Отпечаток в душе был важнее, главнее, правильней, фотографии пытались разрушить его. Им не удалось. Он так и не стал рассматривать их, лишь мельком отметил, увидел высокий дедов лоб да упрямо сжатые губы. Еще он знал про три дыры в спине…
– Представляешь, медсестра говорила – он всё на море просился в конце. Отвезите, говорил, в последний раз глянуть. Тоже мне, курортник, – отец судорожно и непонятливо хохотнул. Он говорил это матери, но Гриша услышал и почему-то запомнил слова. Только через несколько лет он узнал от отца, что дед перед смертью рассорился со всеми родственниками, с сыновьями. Всё требовал выслушать, кричал, что ничего не понимают, что нужно объяснить. Что море убийц не берет. Что Бог не Мирошка. Еще какой-то бред.
Те же, чувствуя себя уже сильнее, задавленные в предыдущей жизни его властностью и злобой неизвестно на что, отмахивались весело: «Да всё понятно, старый! Нечего объяснять!» Так часто людям не нужна правда. Никакая. Им даже знание не нужно – без него легче.
Дед ярился, впадал в обычное свое бешенство, уже бессильное и слабое. Тогда все уходили от него в обидах. Когда положили его в больницу, навещать никто не пошел. Пусть полежит в одиночестве, помучается. Помягче станет, разговаривать повежливее под старость научится.
Когда приехали за телом, медсестра, сиделка последняя, удивленно посмотрела: «Я думала, он одинокий. Никто к нему не приходил».
Отец Гришин рассказывал это спокойно, но прятал покрасневшие глаза.
2003, п. Пряжа
Гриша не любил ходить на кладбище. И долго собирался. Есть в этом какой-то взрослый, мужской долг – собрать себя и сходить на место, где закопан тот, кто с детства живет в тебе, в твоей душе, живет ярко, зло, непредсказуемо, весело, радостно. Отчаянно живет и торопливо, жадно, несмотря на смерть свою. Он долго собирался, а потом поехал.
Было обычно всё кругом. Привычно глазу и скучно душе. Он ехал по дороге, вдоль которой унылой чередой тянулись болота, сменяемые изредка чахлым мшистым ельником, искривленной, тягостной сутью своей напоминающим здешнюю жизнь. Посреди болот печально высились рослые сухостоины, выбравшие вроде бы свободу пространства, но засушенные на корню недоброй ржавой почвой. Часто нездоровый лес прорезали жестокие вырубки, где безжалостное железо разорвало, смешало с землей пусть нелегкий, но за века устоявшийся лесной порядок. На них всё было буро – покореженные ветви, обрубки стволов, брошенные в жестоком беспорядке огромные вековые пни. Людям не было дела до этого, лес молчал, природа с бесстыжей нежностью выставляла напоказ свои рваные раны, тихо пыталась зализать их молодой несмелой порослью. Гриша ехал, смотрел на всё это, и на душе было зябко. «Неужели всегда так, неужели нет исхода, нет выхода? Нет никакого выплеска душе. Неужели и почему? Почему так покорно, зло, безоглядно и нелепо живем мы? Живем, виня других и во всем оправдывая себя. Живем, ничего не боясь и всего опасаясь. Не веря в горизонт и не замечая земли под ногами. Вот и дедова жизнь…»
И тут сказал себе: «Стоп!» Сказал даже не сам, а внутри как-то властно и сильно прозвучало. Как будто само по себе. Не из его воли. Потому что предыдущее было правдой, а вот с этого момента правдой быть перестало. С момента, когда заговорил о деде. Была неправдой мысль о смирении и безверии. Не подходило это к нему. Не укладывалось ни в строй мыслей, ни в окружающую окрестность. Она тоже изменилась как-то внезапно. Он остановил машину у дороги, ведущей на кладбище. Дальше ехать было нельзя, только пешком.