Эльчин Сафарли - Тысяча и две ночи. Наши на Востоке (сборник)
— У нас даже молчание было одно на двоих. Прислонившись спиной к спине в одном коконе, мы предпочитали помолчать тому, чтобы о чем-то поговорить. Трудно представить, сколько интересного содержалось в этом немом общении — песни зеленых океанов, шепот пересоленных губ, прикосновение чужих трагедий, мерное шипение заката, тающего на раскаленной сковороде уходящего дня. Одним словом, не соскучишься…
Будь по-нашему, мы вообще не покидали бы стены своего мира, где раздавали улыбки безвозмездно, писали наискось строчки молитвы за счастье бездомных собак и возводили дома дружбы, в которых никогда не жили бы сами. Мы не хотели изменить реальный мир. Мы только хотели дополнить его красоту…
Каждый раз, выходя из нашего пространства, я забирал все-все мысли о ней, чтобы Аллах не понял, как я, до безумия, дорожу Назирой. Он ведь любитель отнимать самое сокровенное. И ее отнял в итоге…
Моя сестричка, самая чистая частичка моей души. В ней было то, чего, казалось, совсем не осталось в людях. Бескрайняя душевность. Она понимала, слушала, помогала, поддерживала, отдавала — все без какой-либо корысти. По временам возмущался ее добротой. «Наз, так нельзя! Ты отдаешь последнее… Многие из них не достойны этого». Она выдерживала паузу, а после поднимала на меня свои каштановые глаза, отвечала: «Я не могу по-другому… Веру в человеческих сердцах должны будить не только чудеса, но и сами люди». Мне нечего было возразить. Я просто обнимал сестру крепко-крепко, целовал ее густые локоны и понимал, что она научила меня счастью. Точнее, быть счастливым здесь и сейчас…
Есть люди, которых не хочется отпускать. Ну не желаешь ими делиться. Вдруг, вернувшись, они станут чужими и наступит разочарование? Вдруг разорвется та нить, что связывает две жизни в один узелок, и вместо нее останется жалкая паутинка из воспоминаний? Обнимая по-настоящему близких людей, больше всего страшишься наступления минуты, когда руки разомкнутся, двери захлопнутся, замки сменятся. Причем мы сделаем это сами. Мы с трудом складываем из маленького большое, зато с легкостью превращаем большое в крошечное, а зачастую и ни во что…
Я боялся отпустить от себя Назиру, боясь потерять самого себя. Она держала меня на поверхности, не позволяя опуститься на дно. Жизни, а может, совести… Назира ничего не знала, но все понимала о своем брате. Как-то по-своему, с детской наивностью. Не задавала вопросов, не сравнивала ни с кем, не пыталась посмотреть в глаза, если я их прятал. Всегда повторяла: «Если ты не любишь, ты ни в коем случае не должен говорить «я люблю тебя». Но если любишь, то должен говорить это постоянно». Маленькая мудрая фея…
Она оставила меня где-то на полпути. В семнадцать лет отец отдал Назиру замуж за какого-то торговца в Арабских Эмиратах. Семнадцать лет — не тот возраст, когда можно возражать родителям, да она бы и не стала… Сестру я больше не видел. Родители не брали меня с собой, когда ездили навещать ее. Боялись, что моя репутация повредит ее новой жизни, видимо. После того как уехал из деревни, я сам пытался искать ее — тщетно. Только пять лет назад узнал, что Назира умерла. Во время родов. Ее малышка осталась жива. И все это время отец с матерью продолжали навещать внучку и могилу дочери… Сейчас сестра живет в моей памяти и на старой любительской фотографии с заломами. На ней мы кормим дворнягу Бурсу сладкой лепешкой — все трое счастливы, два нечетких силуэта с ранцами и хвостатая бестия между ними…
* * *
Любишь жизнь и одновременно понимаешь, что найти свое истинное место в ней — самая сложная задача бытия. «Место в жизни» — это не любовь или карьера. Это нечто большее, внутреннее, очень свое. Это когда смотришь на небо и понимаешь, что под одним из облаков твое место, пусть маленькое, но твое…
22
— В детстве, когда меня спрашивали о моей семье, я с удрученной миной заявлял, что являюсь потомком французских аристократов и родился на rue Madame, в центре Парижа, близ Люксембургского сада. А свое нахождение на Востоке объяснял так: в годовалом возрасте был украден у состоятельных родителей во время их путешествия в Турцию и впоследствии продан моим нынешним отцу и матери, страдающим от бездетности. Целая «мыльная опера», которую я рассказывал с трагической убедительностью, чем повергал в замешательство даже самых скептичных слушателей.
Отец, услышав, как я в очередной раз завожу душещипательную песню, отвешивал мне щедрый подзатыльник, запирал в сыром подвале на ночь. Помню, как, сидя на старом сундуке, ставшим родильней для толстозадых крыс, я абсолютно искренне оплакивал свое утраченное буржуазное прошлое. Плакал, и даже в визге снующих по чулану грызунов мне чудились звуки Non, je ne regrette rein, а в тяжелых подземных испарениях — теплый запах солнечных мансард Монмартра.
Всем масштабом собственного воображения я верил в свою французскую историю. Мне представлялось, что я — в ссылке, в разлуке со своими, но когда-нибудь вернусь в тот мир. Эта иллюзия спасала, давала силы бороться дальше. Но самым интересным было то, что реальный Париж никогда не был моей целью. Мой Париж — это счастье быть самим собой.
Свобода. Стремление, которое организует всю жизнь. Когда целуешься в воскресной гуще гранд-маркета и плюешь на окружающих, с оскорбленным видом маневрирующих вокруг вас с переполненными тележками. Когда утром выбегаешь из дому в старых кедах, взлохмаченный и щетинистый, после ночного трепа с подругой, и не учитываешь тот факт, что вообще-то направляешься на собеседование в серьезное место. Когда веришь в себя, проживаешь в одном дне целую жизнь… Конечно, тогда, в юности, мои видения freedome не были такими конкретными, но я точно чувствовал, что мне нужно, в чем нуждаюсь…
До сих пор я не смирился с тем, что человеческая свобода настолько зависит от общественного мнения. С малых лет воюю за индивидуальность под девизом: «Будь сложнее, и от тебя отстанут те, кто проще». Сегодня трудно сказать, чего я добился в этом направлении. По-моему, в тридцать еще рано подводить какие-то итоги, работа кипит.
Но иногда, задумаясь о том, как трудно изменить себя самого, я осознаю, насколько ничтожны мои попытки изменить других. Точнее, изменить их отношение к тому, что существует в мире необычного, нетрадиционного. А может быть, чудесного…
Часто чувствую себя опустошенным. Накатывает усталость. В такие дни замыкаюсь в себе, маскирую бессилие сарказмом, вспоминаю Эдит Пиаф: «Американцы думают, что я для них слишком печальна, а на самом деле они для меня слишком глупы». «Американцы» — это ведь любая толпа. Надеюсь, они нас не одолеют…