Кэндзабуро Оэ - Футбол 1860 года
— Мицу, и вы не сердитесь? — спросил меня в лоб Хосио, которому трудно было совместить мою позицию со своими моральными принципами.
— Это тоже слишком поздно, — сказал я. — Разве не слишком поздно кричать мне сейчас: «Прекрати, прекрати, прекрати это, не делай этого!»?
Хосио посмотрел на меня глазами, в которых сконцентрировалось столько отвращения, что, казалось, они источают яд. Потом, отбросив сострадание и интерес к человеку, которому изменила жена, замкнулся в своем крохотном мирке; охватив колени руками и положив на них грязную голову, он жалобно запричитал, будто подражая причитаниям вчерашних крестьянок:
— О-о, все провалилось, что же мне теперь делать? «Ситроен» я купил — выложил все сбережения, в авторемонтную мастерскую, где я работал, меня уже не возьмут. О-о, что же мне теперь делать! Все у меня провалилось.
Снизу, из деревни, доносились музыка танцев во славу Будды, несмелый лай множества собак, готовых убежать, только замахнись на них, смех и крики старых и молодых. Еще во время рассказа Хосио до моих ушей они долетали, но как галлюцинация, а сейчас явно приближаются к амбару. Музыка и крики создавали совсем другую атмосферу, чем замерший сегодня утром бунт. Вместо того чтобы присоединить свой голос к причитаниям юноши, я одиноко стоял у окна и смотрел, ощущая себя изгоем в этом мире. Во двор ввалилась огромная толпа, возглавляемая двумя «духами», — музыканты, собаки и множество зрителей, гораздо больше, чем я видел в детстве в день поминовения усопших. В небольшом свободном пространстве «духи» начинают свое медленное кружение. Музыканты, бьющие в большие и малые барабаны и гонги, — все ребята из футбольной команды, — с трудом сдерживая напор зрителей, играют стройно и четко. Две рыжие собаки с лаем носятся по кругу, путаются в ногах у «духов», но их бьют, и они с визгом отскакивают. Кажется, сами «духи» дразнят собак, считая это одним из элементов своих танцев. Когда собак бьют, раздается громкий, возмущенный вопль зрителей.
Я не помню, чтобы когда-нибудь «духи» были наряжены так, как в этот раз. Мужчина в шляпе, в черной визитке и черном жилете, а грудь — голая. Этот выходной костюм принадлежал моему прадеду, но в шкафу я видел и рубахи с твердыми воротничками. Почему же, наряжая «духа», не взяли и рубаху? По размеру она ему не подошла или парень, исполнявший роль «духа», крепкого сложения и одеваться легко — предмет его гордости, так что, может быть, он отверг рубаху, исходя из своих жизненных принципов? Шляпа, которую парень напялил на свою большую, круглую, точно каска, голову, расползлась. Сзади сквозь дыру в форме равностороннего треугольника проглядывает белый затылок, тем более неожиданный, что косматые волосы парня — черные как смоль. Кланяясь, он обходит зрителей, с достоинством приветствуя их. Засунутым в карман визитки грязным куском сушеной рыбы он дразнит собак. Собаки в бешенстве лают, разгребая острыми когтями грязный, утоптанный снег.
Второй «дух», следующий за ним по пятам, — маленькая соблазнительная девушка, которую я видел вчера в конторе универмага, наряженная в белоснежную корейскую одежду. Два шнурка, свисающие с пояса, повязанного под грудью, и длинная юбка, раздувающаяся от малейшего ветерка, наводят на мысль: откуда взялось это платье? Где нашли эту шелковую одежду? Может быть, молодые ребята, совершившие налет на корейский поселок в тот день, когда был убит брат, не только украли самогон и тянучки, но и утащили платье корейской девушки и двадцать лет прятали его? Значит, в первом налете кроме убийства они совершили нечто более ужасное, чего не искупить одной смертью брата, и, может быть, именно потому, что брат знал об этом, он в отчаянии и тоске лежал, забившись в дальний угол амбара, преисполненный решимости во время следующего налета взять на себя роль жертвенной овцы? За убитого корейца деревня отдала жизнь брата S, так что, казалось, долг был возмещен, и, значит, можно предположить, что какое-то другое преступление заставило деревню, уже после инцидента, уступить землю корейскому поселку? Очаровательная деревенская девушка, порозовевшая от возбуждения, запрокинув голову, полузакрыв глаза и лучезарно улыбаясь, как кинозвезда, оказавшаяся в центре внимания, важно вышагивает за парнем в шляпе и визитке. На ней — белая одежда, которую, возможно, летом 1945 года ее братья содрали с девушки в корейском поселке, надругавшись над ней. Зрители тоже улыбаются и издают радостные, возбужденные крики. Женщины из окрестных, которые вчера вечером в своей рабочей одежде, с ног до головы уныло-темные, причитали у нашего дома, сегодня все в той же грубой в темно-синюю полоску одежде стоят среди зрителей и вместе со всеми весело смеются. С помощью «духов» — короля супермаркета и его жены в корейском платье — этому множеству людей, и деревенских, и окрестных, дан новый стимул.
Я пытаюсь найти в толпе Такаси, но люди беспрерывно перемещаются вслед за движением «духов» и собак в круге, и высмотреть кого-то почти невозможно. Отведя натруженные глаза от толпы, я заметил жену, которая, взобравшись на перила веранды, окружающей дом, через головы толпы смотрит на то, что происходит в кругу. Она смотрит танцы во славу Будды, держась правой рукой за столб, а левой загораживаясь от солнца. Тень от ладони прикрывает лоб, глаза и нос, и поэтому выражения ее лица не разобрать. Но вместо несчастной женщины, изможденной и раздраженной, которую я без всяких оснований предполагал увидеть, передо мной было воплощение женственности, она была полна покоя и безмятежности, как падавшая складками длинная шелковая юбка «духа» корейской девушки. Я понял, что благодаря Такаси она освободилась от сознания немыслимости для нее физической близости, точно рак подточившего нашу семейную жизнь. Впервые после женитьбы я воспринял ее как действительно независимое существо. Ладонь жены слегка сдвинулась, и на верхнюю часть ее спокойного лица упали лучи солнца. Я рефлектор-но отпрянул от окна, будто испугавшись, что, взглянув на ее лицо, окаменею. Хосио, привлеченный доносившимися с улицы криками значительно больше, чем жалостью к призраку, к человеку, покинутому всеми, быстро подошел сзади и вместо меня прильнул к окну. А я вернулся к столу, лег около него и стал смотреть на огромные темные вязовые балки. И поскольку, отвернувшись от меня, Хосио сейчас весь поглощен новыми танцами во славу Будды, я, впервые после того, как узнал об измене жены, избавившись от посторонних взглядов, оставшись наедине с собой, лежал, ощущая температуру собственного тела — тридцать шесть и семь — и чувствуя, как семьдесят раз в минуту сердце выбрасывает порцию крови и принимает новую, лежал едва дыша, как насекомое.
Я чувствую, как кровь, жарче, чем температура тела, фонтанчиками бьет в моем мозгу. В нем вспыхивают две не связанные между собой мысли, и я глазами мечты погружаюсь во тьму, слегка освещенную фейерверком этих мыслей, и закрываю глаза действительности. Первая мысль: рассвет того дня, когда отец отправился в свое последнее путешествие в Китай; он замечает на перилах веранды мать, дающую указания носильщикам, которые должны доставить его багаж в приморский город, и, разозлившись, одним ударом сбрасывает ее вниз. Отец так и уехал, оставив мать, валявшуюся без сознания, с разбитым в кровь носом, а бабушка объяснила нам, детям, что, если женщина стоит на перилах веранды, у хозяина дома случится несчастье. Мать же так никогда и не согласилась с этой приметой и лишь возненавидела отца, уехавшего, совершив насилие, и стала презирать бабушку за то, что та пыталась оправдать поступок своего сына. Когда же эта поездка отца закончилась его смертью, я проникся к матери тайным страхом. Может быть, она еще больше, чем бабушка, верила, что женщине не следует стоять на перилах веранды, и тогда на рассвете нарочно взобралась на них? И отец, зная это, совершил жестокий поступок, а бабушка и носильщики не удержали его тоже именно поэтому?
Другая мысль, ее трудно ухватить, она лишь только формируется: каковы формы и цвет обнаженного тела жены? Я пытаюсь представить себе прекрасное, чувственное обнаженное тело, но вспоминаю свидетельства очевидца прелюбодеяния, и мне удается лишь с поразительной отчетливостью увидеть ступни ног и ее лоно, лоно развратной женщины, вызывающее у меня отвращение. И во мне просыпается ревность, жаром обжегшая горло, точно я выкурил ядовитую сигарету. Я вдруг почувствовал, что жена никогда не принадлежала мне по-настоящему…
— Мицу! — услышал я снизу голос Такаси, энергичный и самоуверенный.
Я открыл глаза и увидел задрожавшую и сжавшуюся спину Хосио, прильнувшего к окну. Музыка, собачий лай, радостные крики людей удалялись сейчас в сторону деревни. Такаси снова позвал меня, в голосе его слышалась настойчивость:
— Мицу!
Не обращая внимания на Хосио, который бросился было ко мне, чтобы не допустить этого, я спустился до половины лестницы и сел на ступеньку. Стоявший внизу Такаси, на которого свет падал со спины, был точно в радужном ореоле, а лицо и весь он, обращенный ко мне, вплоть до раскинутых в стороны рук, — черные. Чтобы быть в равном с ним положении, нужно избрать позицию, которая позволит и мне погрузить лицо во тьму.