Маргарита Меклина - Моя преступная связь с искусством
Синди, которую в арт-колледже научили, что искусство — это нескончаемая документальная лента про себя самого, рассказывала про один из своих безумных проектов, в котором она принимала овердозу «Прозака», а потом разговаривала сама с собой о влиянии современных психотропных средств на искусство, а Садег терпеливо кивал.
— Деньги на обучение в арт-институте мне дал родной брат. Он раньше был китаист и изучал символистов, а теперь торгует на бирже. Родители каждый день плачут.
Глаза Синди были неровно накрашены мертвенно-синей краской, а прыщики выступали из-под тонального крема, и я подумала, что человек, не умеющий загримировывать собственные изъяны, вряд ли будет успешным, работая с мороками мрамора или изгибами гипса.
Садег, уже отодвинувший в сторону пустую тарелку и поэтому не знающий, чем себя занять, кроме периодического подбрасывания полых слов в воздух, обыденно спросил: «Почему?» и тут же сделал знак проходившему мимо официанту: «Принеси счет».
Синди, не обращая внимание ни на счет, ни на кредитную карту Садега, которой он все оплатил, воскликнула:
— Потому что у него ВИЧ! Прежде он это скрывал, но теперь ему все равно.
Помню, как он неделями не ночевал дома, а потом возвращался — и отец его не пускал на порог, допрашивая, где он был, с кем и зачем. И тогда брат опять уходил к своему немолодому архивному архитектору… но родители об этом не знали; думали — девушки, драгс… А потом он им заявил, что он гей и что у него ВИЧ. И теперь они трясутся, что их сын может в любой момент умереть.
— Он так плох? — спросила я.
— Он принимает таблетки, двадцать штук в день! А ведь ему всего сорок; его белые клетки стремятся к нулю, — она выпалила еще несколько цифр, но для меня вся эта арифметика жизни была загадкой.
Ее голос сорвался; она схватила салфетку и принялась тереть глаза, и так красные от постоянной аллергии на любую еду. Садег пристально смотрел на нее и молчал — как всегда, он скрывал все эмоции; для меня он оставался шкатулкой с секретом, и неважно, мертвый или живой.
Мы с ним намеревались поехать в бар после ресторана, но тяжелый ужин и разговор сбил настроение, и мы отправились по домам.
Вечером я получила имэйл:
«Любимая N, я провел с тобой два великолепных часа и чувствовал себя очень комфортно… к сожалению, излишняя эмоциональность Синди, твоей подруги, немного вывела меня из себя… Ты ведь знаешь, что один из моих лучших друзей, художник Кит Херинг, чей офис в Нью-Йорке одно время располагался как раз под моим и поэтому он часто ко мне заходил… так вот, ты наверняка в курсе, что Кит умер от СПИДа. Я очень чувствителен — и посему подобные истории, особенно рассказанные с такой тщательностью и театральностью, трогают меня до глубины души… я полночи не спал… Пожалуйста, как-нибудь тактично ей намекни, чтобы она больше себя так не вела, иначе мы отныне и впредь будем встречаться с тобой лишь один на один. Излишняя эмоциональность послужит барьером к открытости, а ведь я очень хочу быть открытым и честным…»
Что значили все эти слова? На какую «открытость» он намекал? Почему его так задели слова про болезнь — потому ли что Херинг умер от СПИДа или, может быть, за этим неожиданно странным посланием скрывалось что-то еще?
А вдруг он всегда знал свой диагноз? Знал и не говорил мне? Знал и поэтому вдруг начал отказывать мне во всяческой близости?
Или, наоборот, обиженный на судьбу, специально хотел заразить?
Держа в руках розово-гранитную, государственную справку о смерти, я погребла себя под ворохом страшных вопросов: почему мне не сообщили результатов анализа? А вдруг, заразившись от Света Любви, я передала вирус ВИЧа ребенку?
Когда я наконец позвонила в «Маунтин Зайан», голос с индийским акцентом долго не мог понять, чего я хочу. Затем этот голос подозвал другой голос, с еще более сильным, но уже испанским, акцентом, и этот второй голос попросил меня подождать.
Ожидание подкосило.
Может быть, я боялась услышать смертельный, потусторонний акцент?
Я села на пол, рассчитывая только на благополучный исход. Если бы ответ на вопрос «есть ли у меня ВИЧ?» был положительным, я бы скончалась на месте, не дожидаясь сигналов распада от тела.
— Вы в порядке; мы ничего не нашли, — наконец донесся до меня голос далекого глашатая и я повесила трубку.
Кинулась к справке о смерти Садега.
Дата смерти.
Диагноз.
Имя доктора, который лечил и потом, оповещенный в субботу о последнем дыхании пациента, в понедельник приехал и засвидетельствовал смерть.
Подбежала к компьютеру.
Пробила в Сети имя врача.
Из результатов смогла заключить, что врач был прикреплен к центральной лечебнице, куда направляли пациентов с подозрением на ВИЧ и на СПИД.
В справке указывалось, что Садег пришел к нему всего лишь за четыре месяца до кончины — и это значило, что о СПИДе Садег почти до самой смерти не знал.
* * * Слепая соваСадег повторял, что мы должны подождать, прежде чем слепо броситься в объятья друг друга. Он считал, что нужно время, чтобы проверить, действительно ли мы друг другу подходим. Мне было всего двадцать пять, ему почти в два раза больше, и считалось, что он знает вдвое больше меня.
Голос разума — так обозначал он рассудочный, холодный ход своих мыслей.
Вирус его был безъязык и бесцветен: он о своей болезни не знал.
Страшная новость дошла до него за четыре месяца до неотвратимой кончины.
Невидимые шпаги давно скрестились над его головой, в зеркале судьбы отразилась кривая черная лапа — еще не ведая о болезни, он уже был мертвецом.
Потенция смерти, как змея под сухим хворостом, спряталась в нем и была готова впрыснуть в меня свой безжалостный яд.
У меня же был третий глаз, и я в самую первую встречу заметила, что наши жизни переплелись — рассуждений мне было не нужно.
Чем больше я раздумывала над смыслом нашей любви, тем меньше в ней было здравого смысла — однако, женским, животным чутьем я понимала, что в тот самый момент, как мы встретились, моя жизнь стала иной.
Я до сих пор не перестаю удивляться его слепоте.
«Разум» шептал ему, что он должен все взвесить, что он должен, как беззащитного новорожденного, положить на весы обнаженное тело нашей любви…
Что он должен решить, что более значимо: его попытки открыть новую арт-галерею или наша ровно и ярко горящая страсть.
Попытки вернуться в артворлд были мучительны — наша любовь приносила ему тесное телесное наслаждение; тем не менее, он продолжал гнаться за эфемерным эстетическим миром, за тенью былого успеха и умозрительных, умопомрачительных цен, находясь в накаленной близи от живого человеческого существа.
Открыть новую скважину художнического таланта и силы ему было не суждено — зато рядом с ним находился любящий человек, от которого он всегда знал, чего ожидать.
Может быть, он полагал, что карьера арт-дилера более вещественна и материальна, чем спутница жизни?
Но потенциальная спутница жизни жива до сих пор, карьера оказалась воздушным мыльным мирком, лопнувшим пузырем, а его больше нет.
Меня до сих пор мучает мысль: знай он, что ему осталось жить не более трех-четырех лет, стал бы он гнаться за в буквальном смысле абстрактным искусством?
Его скорая смерть обессмыслила поиски — жить ему оставалось всего ничего, а он, рассылая резюме и душу в конвертах, упорно продолжал стучаться в закрытую дверь, ожидая за ней увидеть богатства и не обращая внимания на то, что прямо перед дверью растет и тянется к нему лепестками свежий цветок (то есть я).
Чем больше я думаю о его судьбе и неожиданной смерти, тем более я понимаю, что он — со своим разумом и предложением сначала подумать, взвесить, решить — был абсолютно слепым.
* * * Великая СаламандраВ 1726-м году Иоганн Якоб Шейхцер, который, как и многие ученые того времени, уверовал в буквализм Библии, опубликовал описание ископаемой саламандры.
Не имея абсолютно никакого понятия о больших саламандрах — ведь Andrias japonicus не была описана до 1837-го года — он ошибочно предположил, что это не ящерица, а скелет человека, утонувшего в Великом Потопе.
Шейхцер писал: «Перед нами — то, что осталось от мозга… от седловища носа, от печени этого нечестивца. Другими словами, это реликвия, доставшаяся нам от проклятой расы, чьи греховные действия навлекли на их головы сорокадневный Великий Потоп!»
Сделав неверное заключение, Шейхцер наименовал спеси-мен Homo diluvii testis (Человек, Свидетель Потопа) и снабдил описание небольшим зарифмованным поучением церковного дьякона:
Изуродованный старый скелет, что осужден на ада горение
Смягчись, не будь каменным, сердце порочного поколения.
Какое-то время спустя скелет был выставлен в датском музее как подтверждение событий, описанных в Священном Писании, и в течение последующих ста лет никто не мог опровергнуть утверждения Шейхцера, чье религиозное рвение проявилось даже в дате на заглавной странице написанной им монографии: 1726-й год был обозначен там как «4032 года после Потопа».