Меир Шалев - Несколько дней
— Как это — нет? — удивился Яаков.
— Мой отец! Вот у кого был настоящий талант! Он был владельцем передвижного кукольного театрикика. А я… Я лишь подражаю ему.
Большуа был весьма сентиментален, и поток слез, хлынувший из его глаз при одном воспоминании об умершем папе, был настолько обилен, что вскоре у него начало капать со щек прямо на рубашку.
— Ростом я тоже в моего дорогого папу, только он был худощав и подтянут, а не такой боров, как я.
Яаков спросил, как получилось, что он так растолстел, и Большуа рассказал ему, что однажды, в молодости, у него был возлюбленный.
— Каждую ночь я готовил ему и себе по порции забайоне, чтобы тело было сильным, а сердце любило. Потом мы расстались, но я продолжал готовить себе забайоне каждую ночь, чтобы оживить воспоминания, и съедал все подчистую, чтобы развеять тоску. Так я растолстел.
Яаков был очень смущен. Он никогда раньше не слышал о любви между двумя мужчинами, к тому же не знал, что означает слово забайоне, показавшееся ему странным и неприличным одновременно. Тогда Большуа убежал куда-то, вскоре вернувшись с двумя яйцами и бутылкой сладкого вина. Он отцедил меж расставленных пальцев желтки, добавил сахара и вина, вскипятил воды, взбил и дал попробовать Яакову.
— Очень вкусно, — промычал с набитым ртом Яаков, удивляясь легкости, с которой самые обыденные продукты превратились в такую роскошь.
— Если бы у тебя нашлась бутылка хорошего вина, Шейнфельд, это получилось бы еще вкуснее.
— Расскажи мне еще что-нибудь о своем отце, — попросил Яаков.
Подражание, по словам Большуа, настолько вошло в кровь папаши, что тот позабыл, как звучит его собственный голос, и разговаривал со всеми голосом последнего человека, с которым беседовал. Таким образом матери маленького Сальваторе становилось известно обо всех проказах и изменах своего муженька, когда тот, возвращаясь поздней ночью домой, разговаривал во сне голосами ее лучших подруг.
— Он не был таким, как я, — улыбнулся Большуа. — Папа любил женщин, а те отвечали ему любовью за то, что он умел преобразиться именно в того мужчину, который был им нужен.
— В кого? В кого же он преображался? — запальчиво воскликнул Яаков, надеясь получить ответ, который наконец развеет туман, нависший над его собственной любовью.
— Ты думаешь, наверное, что он им Казанову изображал. Им же был нужен… их собственный муж.
Яаков не знал, что и сказать.
— Они-то надеялись, что у него получится только приблизительно — чтобы было только похоже, но не совсем одно и то же, — веселился Большуа — ведь каждая женщина любит своего мужа, она лишь хотела бы внести несколько небольших изменений…
— Отчего же он умер? — поинтересовался Яаков.
— А нафка мина, — ответил Большуа голосом Шейнфельда. — Однажды он вернулся с похорон друга, не сказал никому ни слова, лег в кровать и умер. Поначалу никто ему не верил — все думали, что он подражает покойному приятелю, и никто ему не мешал. Когда же папаша стал дурно пахнуть, все поняли, что на этот раз он не притворяется.
В то время мне было три или четыре года, и я помню его смутно. Иногда работник Шейнфельда приходил к нам в детский сад, вырезал маленькие фигурки из цветной бумаги, пел голосом разных птиц и животных, а также умело копировал, разумеется, за ее спиной, нашу воспитательницу.
Все уже были наслышаны про его необычайный талант. Некоторые от души смеялись и просили его показать свое искусство, но были и такие, которых бесили шутки Большуа, взламывающие бетонные ограды их сонного мирка.
Его подражания были настолько точны и безукоризненны, что обманывались не только люди, но даже звери и птицы. Большуа не раз вызывал переполох среди кур, имитируя голодное мяуканье котов; у коров высыхало молоко после того, как он, подкравшись, шептал им на ухо голосом Глобермана его излюбленные словечки на идиш, а молодых телок итальянец сводил с ума, имитируя сладострастный рев блоховского красавца Гордона. Однако настоящее веселье пошло, когда Большуа начал подражать крикам соек, самых шумных и наглых из всех пернатых.
Десять лет прошло с тех пор, как сойки спустились с покрытых лесом гор и поселились в деревне шумным цыганским табором. Они быстро приспособились к новому месту и промышляли исключительно воровством, завоевав себе репутацию отъявленных пройдох и плутов. Насмешницы издавали крики испуганных матерей, имитировали условный свист влюбленных и в самый неподходящий момент кричали «Дио!» и «Ойса!» над головами лошадей.
Однако в конце концов справедливость восторжествовала — пришел итальянец и воздал нахалкам сторицей. Средь бела дня он до смерти пугал соек глухими и низкими вздохами филина, подражал брачной песне самцов в сезон высиживания яиц, а в разгар спариваний ошарашивал их писком голодных птенцов.
Глава 6
У Одеда все еще хранится его водительское удостоверение, выданное в хайфском мандаторном бюро. Когда посреди поездки он показал мне эту потертую от времени бумажку и рассказал, каким образом она досталась ему, я улыбнулся и почувствовал, что мне немного недостает Глобермана, которого я, как и моя мама, терпеть не мог, одновременно испытывая к нему своеобразную симпатию.
— Он был продувная бестия, этот Сойхер, жаль, что ты унаследовал от него только ноги, а не голову, — прокричал Одед.
В половине второго ночи, когда я прихожу к нему на молочную ферму, Одед уже там: перекрывает клапаны, вскарабкивается на широкую спину цистерны своего молоковоза и затягивает винты на круглых крышках. Затем мы отправляемся в путь. Острый запах патентованной зубной пасты «Слоновая кость» и дешевого одеколона заполняет собой все внутреннее пространство кабины. Одед, конечно, не может сравниться по силе со своим отцом, Моше Рабиновичем, хотя кое в чем они, безусловно, похожи. Как нередко бывает у отцов и сыновей, невозможно определенно сказать, является ли сын улучшенной и утонченной версией своего отца либо попросту еще не «дорос» до него.
Одед был чемпионом деревни по борьбе на руках, однако знаменитый камень Моше Рабиновича он так и не смог поднять. После бесчисленного множества неудачных попыток соседи принялись подшучивать над ним. Тогда Одед решил проделывать свои опыты по ночам. Однажды его застал у камня Большуа и поинтересовался, чем он занимается.
— Пытаюсь поднять его, — пояснил Одед.
— Человек не в состоянии сделать это.
Тогда парень указал на выцветшую табличку, написанную рукой Тони, все еще торчавшую у ворот. Поскольку талант имитации не включает в себя возможность обучения грамоте, итальянец, побоявшись быть разоблаченным, побежал домой и спросил у Яакова, что написано на той табличке. Тот с готовностью продекламировал ему легендарную фразу, известную каждому деревенскому жителю: «Здесь живет Моше Рабинович, единственный, кто может поднять меня!» Большуа страшно изумился и сказал, что раз так, он тоже попытает счастья.
— Ничего у тебя не выйдет, — охладил его пыл Яаков. — Многие до тебя пытались, да без толку.
Большуа снова направился к воротам Рабиновича, обхватил камень руками и совершил несколько рывков в надежде приподнять его от земли. Валун и не думал сдвигаться ни на сантиметр, однако это не омрачило веселого расположения духа итальянца. Незаметно для самого себя он втянулся в рутину деревенской жизни, и теперь к кругу его занятий прибавилось еще одно: ежедневные попытки сдвинуть с места камень Рабиновича.
По утрам он вставал, выпивал сырое яйцо и стакан цикория, надевал рабочую одежду и уходил в поле. К обеду Большуа возвращался домой, переодевался в обширное платье, которое сшил из остатков Ривкиного гардероба, повязывал ее кухонный фартук и готовил обед. После обеда он снова надевал мужскую одежду и до темноты возился по двору. Вечером Большуа выпивал еще одно сырое яйцо, шел к камню и совершал очередную неудачную попытку.
Глава 7
Так, потихоньку, Большуа стал частью жизни Яакова.
— Тебе совсем не нравится еда, которую я готовлю, — огорченно вздохнул он однажды, увидев, как Яаков, едва дотронувшись до содержимого своей тарелки, встает из-за стола.
— Ты очень хороший повар, но вся штука в том, что это еда для итальянцев, а люди всегда любят то, к чему они привыкли с детства.
Большуа ничего не ответил, но уже на следующее утро заглянул к Ализе Папиш и попросил разрешения поглядеть, что она готовит. Затем он вернулся домой и зарезал курицу. Вечером того же дня, сияющий в предвкушении комплиментов, работник подал Яакову на ужин куриный бульон с плавающими золотыми каплями жира и картофельное пюре с жареным луком и сметаной. Особенно живописно выглядели выложенные по кругу веточки укропа, присыпанные сверху крупной солью.