Александр Проханов - Время полдень
Лодка мгновенно отвернула от танкера по красивой, звонкой дуге. Метнулась к берегам и врезалась в узкую сочную горловину, поросшую травой.
— Ну как вы тут? — спрашивал механик Зырянина, вцепившись в борта. — Жить-то можно?
— А что? Рыба есть. Хлеб завозим. Солярка была бы…
— Комары не едят?
— Комары — горя мало. Медведь ходит. Хотим сегодня капкан ставить.
— Давайте ставьте. Обратно пойдем, шкуру куплю. А то все жена просит: привези шкуру. Обещаю, а нету… Она хочет к стене прибить.
— Заезжай, шкура будет…
Они назначили друг другу свидание среди разлива, и медведь, живой, уже был запродан. И Ольга поразилась близкому их языку, согласию, возможности понимать с полуслова.
Мотор заглушили, и лодка затихла, колыхаясь в яркой траве, в желтых надводных цветах, среди пузырей и течений. И в этом месиве ходила и булькала, подымала черно-синие горбы пойманная рыба, раскачивая заостренные вехи.
— Давай помогай! — торопился Зырянин, падая волосами на воду, хватая кулаками веревку. — Ща накидаем! Держи!
И стал одну за одной из дырявой сети выхватывать и кидать прямо в лодку, выламывая плавники и хвосты, огромных, отшлифованных рыбин…
— Не забудь, медведь за тобой! — крикнул на прощание механик.
— Сегодня капкан поставим! — отозвался, исчезая, Зырянин.
На палубу выскочила голоногая повариха. Следом — белоголовый матрос в тельняшке. Расставляли тазы, ящики с солью, выкладывали ножи.
— Налетай, подешевело! — топтался механик, гордясь добычей, прицеливаясь к бледно-голубому богатству. — Муксуны — первый сорт, неподдельные. На каждом проба чеканена!..
Они уселись кружком над рыбами. Надрезали их со спины. Разворачивали надвое. Ложками вычерпывали сгустки крови. Плескали за борт. Кровянили палубу. Откладывали разделанных рыб. И те лежали желтоватые, сочные, словно дыни.
— Провялятся, а зимой с пивком к праздничку! Пальчики обкусаешь! — говорил механик, кидая пузырь на ветер.
— Набегут женихи на рыбу-то! — смеялась повариха, поглядывая на матроса. Тот улыбался молча.
Двоили рыбу. Раскрывали, словно расстегивали молнии. И внутри, аккуратно уложенные, лежали языки черно-красной печени, сердце, белая, в прозрачной пленке икра.
— Не, в ресторане такого не жди! — чмокал механик, краснорукий и радостный.
— А мы с собой принесем! — повариха слизнула с ладони мазок икры.
— А ты кто такая, по ресторанам ходить? — пихнул повариху механик.
— Я не папина, я не мамина, — откликнулась та. — Я на улице росла, меня курица снесла! — и задергала подбородком, плечиками.
Медведь
За окнами его мастерской длинные застекленные блоки бойни, где, подвешенные на крюки, колышутся туши быков. Их разбирают, развинчивают, отделяя деталь за деталью. И вот уже нет ничего, только мокрый блестящий крюк да розовое облачко пара. А напротив — застекленные пролеты завода, где, подвешенные на цепях, качаются туши автомобилей. В них продергивают жилу за жилой. Вставляют окорока и суставы. Закатывают в глазницы глаза. И вот блестящий, оскаленный грузовик съезжает с конвейера, мчится по эстакаде, оставляя облачко дыма.
Но это — за окнами его мастерской. А тут — обломок резного камня из погибшего особнячка на Арбате. Паяльная лампа в разводах медной окалины. Самолетный лист алюминия. Женский плат с оттиснутой картой Парижа.
Антонов стоял в утреннем жидком солнце, пригревавшем его голую спину. Рассматривал холсты у стены.
Вот бой самолетов. Разящие удары ракет и пушек. В распоротых бортовинах кровоточат сердца и легкие, рассеченные сухожилия и мускулы. А внизу, сквозь клекот и вой сражения, затуманенный женский лик, многоглазый и слезный, собранный из озер, перелесков.
Вот белолицая дева сидит у окна. И там — зимняя Русь с заметенными стогами, церквами. Путник с котомкой проходит у верстового столба. И у девы на голом колене маленький красногрудый снегирь.
Антонов отчужденно, не любя, не любуясь, смотрел на холсты. Везде был он сам, себе одному известный, в разных обличьях. Его лицо глядело из страниц на бой самолетов. Он проходил с сумой, оставив в тепле снегиря.
«Каждый холст есть медленное собирание себя. И медленное с собой расставание. Касаешься холстины зрачками, губами. Ткань начинает светиться, повторяет твои черты. А ты уже мертв и пуст, с безжизненным серым лицом. Но в этой гибели начало твоего воскресения…»
«В сущности, — думал он, — весь человеческий род, поделивший между собой осколки красоты и уродства, собирает и то, и другое в одном лице. Это лицо — ты сам, по частицам, по крохам созданный из других на холсте. Ты вычерпываешь из мира себя, но мир не мелеет при этом. Лишь становится глубже. Он неисчерпаем, этот колодец, каждый раз после всплеска возвращает на гладь отражение…»
Неначатый холст, зажатый в подрамник, смотрел на Антонова. Нитяной, заполненный бледным солнцем. В коробках покоились краски, проступая сквозь защиту свинца радиоактивным свечением. Холст, как реактор, ожидал их стоцветной вспышки.
Но Антонов их не касался. Был отделен от холста. Образ, до конца не понятый, еще был разлучен с ним, в другом пространстве и времени. Словно другая душа тянулась к нему, и они медленно, в муке, сближались.
Заводы грохотали конвейерами. Трасса с машинами дымилась как бикфордов шнур. Город топорщился, подготовленный к взрыву. Антонов зажег свечу, разглядывая ее пламя при солнце. И, забыв погасить ее, вышел…
Медведь проснулся перед рассветом. Поднялся грузно, вытягивая передние лапы, прочерчивая по земле когтями. Холод пахнул под нагретое брюхо. Слипались в росе стебли, цветы, паутины. Перед глазами сидели два мокрых мотылька. Медведь зевнул, выдыхая пар. В него ворвалась ледяная струя, запахи воды и тумана, освещенных зарей вершин. Просыпаясь, весь звеня, он мгновенно слился с миром, ощутив его как силу своих мышц и когтей, как утренний голод и возможность движения. Плавно перепрыгнул цветок с мотыльками. Покатил в сияющих росах…
Утро Антонов проводил на заводе. Двигался в стальных испарениях, под туманными сводами, в которых бился, не в силах вырваться, косяк голубей.
Его сопровождал работник отдела кадров. Перекрикивал уханье цеха, метко тыкая пальцем в колечке:
— Слушай, вот тут нам плакатик устрой! Металлурга изобрази, настоящего! Красной краской, погуще! Чтоб как глянул человек, так работал охотней. И лозунг можно пустить, чтоб звучало… Прямо вот в этом местечке!
Антонов кивал. Всматривался, словно пил этот грохот и свет.
За чугунными заслонками набухало, будто подходили огромные караваи. Седой человек вяло стоял перед печью, опустив утомленно руки с железными ковшами ладоней. Антонов сквозь графитовую робу чувствовал его тело, растянутое непомерной работой, усталость в плечах и коленях, сонное равнодушие взгляда.
Медленно открывалась заслонка, выпуская пшенично-белое пламя. Но вместо каравая выпрыгнул красный, гривастый зверь. Кинулся слепо и яростно. Седой человек ловко уклонился. Избежал удара когтей и лязганья алой пасти. Присел и, радостно охнув, взял его на рогатину. Танцевал и приплясывал, обдуваемый ревом и буйным пламенем.
Малиновая глыба, роняя окалину, качалась, схваченная зубцами. Рабочий, весь стеклянный от пота, двигал ее под пресс. Разжимал заостренные зубья, гибкий и легкий. Возвращался на место. Замирал, старея, угасая, длиннорукий и вялый.
— А тут нам выдай кривую роста, — говорил кадровик, раскрывая белую сухую ладонь, чертя на ней ногтем график. — Я тебе цифирки дам, а ты их поярче оформи. Чтоб глянул человек и увидел: ага, вот мои рубежи! Вот мои перспективы!..
За прессом сидел машинист, крутолобый, с прилипшими завитками волос. В белках кровянели сосуды. Давил рычаги, тиская раскаленный металл, окруженный железом, приговоренный к огню.
Антонов ловил его хрип и дыхание. Принимал в себя оттиск горячего, искривленного усилиями тела. Чтобы бережно унести отпечаток, наполнить в мастерской другим веществом и светом. Посадить к подножию дуба с волнистой отлетающей веткой. Пусть лошадь пасется, краснеют ягоды.
— Люди у нас замечательные, — говорил кадровик, делая рукой полукруг, приглашая смотреть. — Передовики и смену воспитывают. Вот бы такой плакатик: старый и малый стоят у печи в строю едином… А? Подумай над этим!..
Соседний пресс содрогался. Выковывал в лязге трубу. Машинист, с черными провалами щек, с красным шрамом на лбу, трясся и скакал, похожий на всадника. И искры расшибались о его краснозвездный лоб.
Антонов наблюдал рождение трубы. Древовидное ее удлинение. Огненное железное дерево подымалось под своды, светясь листвой. И косяк голубей, налетев, отпрянул опаленный.
— Не бойся, рисуй от души! — кадровик взял Антонова под руку. — За все заплатим, по договору. Мы люди богатые, для рабочих ничего не жалеем. Сделай нам от души!