KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Елена Крюкова - Рельефы ночи

Елена Крюкова - Рельефы ночи

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Елена Крюкова, "Рельефы ночи" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

И весело, счастливо хохотали мы обе.


И был день, когда княгиня подъехала в кресле к старому высокому трюмо, и поманила меня за собой, и мы обе отразились в тройном зеркале, и мы сами себе были Троицей Женской — Молодой и Старой; и княгиня нагнулась, тяжело рванула на себя ящик комода, и ее сухие легкие руки с безвольно висящей пустыми мешками кожей предплечий вынули оттуда и впрямь шкатулку — и повернули серебряный ключик, и откинули крышку, и вынули на тонкой цепочке черный кулон — внутри черной яшмы горел, нежно вспыхивал лиловый цветок; и я поняла, быстро встала перед княгиней на колени, а она надела мне драгоценность на шею и хрипло шепнула: «Посмотри». И я посмотрела; и это был вовсе никакой не кокетливый дамский кулон, а овальный святой образок, черный фон, лиловый гиматий, золотой светящийся нимб над лысой седой головой. И старуха шепнула: «Святитель Николай, носи, детка, Господь с тобой». И я хотела крикнуть: спасибо! — а старуха закрыла мне рот рукой, слепой и сухою ладонью.

И был день, когда старуха сказала мне: хочешь, я научу тебя иконы писать? А я ответила: конечно, хочу, но вы же сами знаете, как у нас в советской стране относятся к Церкви и Богу! «Знаю, — усмехнулась старуха, — мне ли не знать! Детка, вы думаете, я всю жизнь прожила за спиною моего мужа, князя, как за каменной стеной? Я и одна нажилась. И не только во Франции. Когда я вернулась в Россию… а я вернулась!.. я понюхала и Лубянку, и пытки, и колючую проволоку… А во Франции, дорогая моя, в моем Париже… чуть не сказала, миль пардон: в родном!.. нет, нет, не стал он мне родным… да, в Париже я вместе с матерью Марией помогала несчастным русским, несчастным евреям, французам несчастным, которых боши бросали за решетку, которые — плакали, голодали, изверились… не верили… Понимаете, детка, люди тогда переставали верить в Бога!.. И что? И мать Мария, и мать Иоанна, и я — мы малевали православные иконы. Мы кормили голодных луковым супом. Мы обшивали обтрепанных детей. Мы укрывали макизаров. Мы переправляли еврейские семьи в Швейцарию. Жизнь — это не только память об ушедших. Жизнь — это всегда любовь, а любовь — это деяние, а деяние — это будущее. Вон доска! Вот баночки с красками! Краски засохли, это темпера, размочи их теплой водой. Вымой кисти с мылом!»

И мы с княгиней сели за стол, и мы помолились, прежде чем приступить к уроку. И я тряслась хуже птички, пойманной в силок, так волновалась. И княгиня, остро взглядывая на меня из-под изморщенных век болотными, облачными глазами, молча смеялась надо мной, а сухими, земляными губами говорила: «Обрисуй одной линией лик. По розовому тону плаща проложи белым широкие полосы. Наложи тени красной краской». И я делала все, как она говорила; и сильно, громко, я даже сама слышала, билось сердце мое.

И первая в жизни моей икона моя выходила из-под пальцев моих.


И был день, когда княгиня, разомлев от чашки чая, крепкой и сладкой, как только что сыгранный мною на рояле фа-диез-минорный ноктюрн Шопена, откинувшись в кресле, будто в пляжном шезлонге на Лазурном эмигрантском, забытом Берегу, спросила меня: «Детка, вы сказали, у вас есть сынок. Где он теперь? С бабушкой?.. В городе, откуда вы родом?.. На кого он похож? Негоже, негоже быть матерью-одиночкой… Да еще беглой… Отец, отец нужен ребенку…»

И я все рассказала ей: и как я выходила замуж за инженера-механика, и как родила, и как механик, пахнущий маслом машинным, изменял с другими бабами мне, кормящей мамке, нежной консерваторке, и пахло от него уже не бензинными машинами, а чужими, гадкими духами; и то, как смеялся механик над музыкой моей: ах, в концертных залах ваших, никому не нужных, сидят и спят три старушки, а ваш Бетховен и Моцарт ваш — сдохли, сдохли давно! И как плакала я, прижимая мальчонку к груди, молоком своим потчуя, а вечером бежала играть трем старушкам сольный органный концерт, и громоподобный Бах низвергался мне на затылок с небес, и флейтовый, слезный Сезар Франк рыдал, как дитя, у меня на груди.

И старуха плакала, слушая рассказы мои. Вы скучаете по ребенку, сухо и строго сказала она, а по лицу ее слезы текли; скучаете, да, но я вам честно скажу — никогда вы москвичкой не станете, нет. «В вас нет этого… — Она щелкнула пальцами, как кастаньетами. — Нахальства! Напора! Вы — не парвеню!»

И я знала, что никогда старуха в своей квартире не пропишет меня, потому что она уже завещала ее внуку своему Михаилу; и мне все равно это было, потому что я уже крепко, сильно любила ее.


И был день, когда я принесла княгине огромный, величиной с малого ребенка, букет цветов, потому что у нее в тот день был день рожденья; и мне казалось, вся Москва должна вместе с нами праздновать этот день, такой он был солнечный и морозный, синий и яркий, Москва надела серебряную святую ризу на свои дымы и смоги, на машины и крыши, на асфальт и кирпич, на башни и храмы! Седьмое декабря, седьмое декабря, день святой Екатерины, пела я — и тащила в руках тяжелый, как вся жизнь, вся огромная старая жизнь, праздничный и сверкающий букет — он сверкал цветами, листьями, целлофаном, гимназическими лентами, царским морозом, тычинками и пестиками опавших, сгоревших лет, самоцветной любовью, золотыми цепочками на мертвых шеях старухиной родни — Великих Князей, падавших ничком на уральскую землю от пули в затылок, рыдавших перед домашними киотами в Гавре и Нанте, в Шанхае и Нью-Йорке, вцеплявшихся в релинги океанских лайнеров под последним, пронзительным криком русской чайки. Княгиня, старая моя! Ты приехала! Ты все-таки вернулась! И я вот тут с тобой. Я с вами, ma chere princesse, вы тайная, не видимая никому, великая слава Москвы! И я у вас — приживалка?! Компаньонка?! Нет, нет, я ваша приблудная внучка! Я ваша Психея, только без Амура! Я ваша… душа…

И открыла я дверь своим ключом, ибо выдан уже был ключ мне, мне уже доверяли все — и тело, и душу, и жизнь. И вошла в похожую на забытую шахту квартиру. И из кресла навстречу мне детски сияли два чистых, еще без погибельных бельм, прозрачных живых кабошона, и еще живые руки тянулись ко мне — обнять и прижать, и бросила я на кровать букет жизни всей, и обняла ее одну, только ее — маленькую минуту, сию секунду, этот миг.

И сказала старуха, прокуренной грудью хрипло дыша: «Детка, французы говорят так: le temps d’un soupir!» А что это, спросила я, морозными губами в складчатые щеки целуя ее. И ответила она: «Время одного вздоха. Миг один!»

И я взяла с кровати ее последний букет и положила ей на колени.


И была ночь, когда я проснулась в кровати своей от странного, долгого хрипа. И меня обдало кипятком, как небесного колокола густым ударом. Я вскочила, босыми ногами прошлепала по паркету, он уже не пыльный был, не заляпанный старым кофе и старым кефиром — я его начистила, отдраила до медового блеска, — подбежала к старухиной кровати и увидела то, что я не должна была видеть, слишком молодая.

Но Бог выбрал меня, чтобы именно я оказалась вместе с княгиней в последней ее лодке, в последней реке; и я взмахивала усердно веслами, гребла как могла, — но ветер налетел, и поднялась волна, и перевернула утлую старую лодку, — и я подхватила тонущую княгиню в черной, крутящейся воде, и тащила, тянула отчаянно, — так, как я каждый ветер тащила ее из инвалидного кресла в спальное ложе, — но лодка, черпнув воды, уже шла на дно, и, хоть я плавать умела хорошо, я, молодая, крепкая, я понимала — нет, вместе мы не выплывем.

Греби! Греби, девчонка! Греби, быть может, удастся дотянуть! У тебя сильные плечи, сильные руки. Берег, вон твой берег…

Святые, чистые, вечные кабошоны, Царские подарки, один изумрудный, из копей Египта, другой — сапфир, пророчья звезда царя Соломона, играющие блики горькой жизни на ледяных, на железных, костяных, морозных руках, под холодным, хладеющим лбом, укрепите, спасите…

Святитель Николай, помощник скорый, спаситель, молельщик, чудотворец, помоги…

— Екатерина Петровна, — сказала я остывающей, тяжелой, как памятник, с постамента свергнутый, чугунный, княгине на ухо, в волосатую седую мочку, хотя уже ничего не слышала она, а только длинно, бесконечно, без выдохов и вдохов, хрипела. — Екатерина… Петровна…

Не слышала она ничего.

И последний букет на столе благоухал в чисто вымытой, искрящейся в свете ночного дальнего фонаря, старой хрустальной вазе.

4.

Утром появилась сестра милосердия, угрюмая кикимора. В руках у нее была корзинка со снедью, как всегда. И, как всегда, на плече ее болталась сумка со шприцами и ампулами.

Я открыла ей дверь.

— Екатерина Петровна умерла сегодня ночью, — сказала я медсестре и отвернулась к стене.

А потом, через le temps d’un soupir, повернулась опять.

Болотная, бедная кикимора вцепилась в ремень медицинской сумки, и я увидела, как рука ее побелела.

— Умерла?! — визгнула она. — Умерла, да что вы говорите?! Мы же так за ней ухаживали! Мы ходили за ней, как за родной! Что-то тут нечисто! А драгоценности все на месте?!

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*