Израиль Меттер - Среди людей
Солдатам же, этим конвойным, обвыкшим в своей службе, появление старухи в вохровской казенной избе, где было не продохнуть от тяжелого холостяцкого духа, от круглосуточного уставного распорядка, — появление этой старухи словно бы напомнило солдатам, что где-то в дальних деревнях и поселках у них тоже имеются бабки, матери, тетки, схожие с этой старухой. Она и разговаривала с ними давно позабытыми и никогда здесь не употребляемыми словами. Обращаясь к ним, она называла их сынками, детками, и, отвечая ей, они говорили: мамаша, бабуся, и эти непривычные, домашние слова сперва с трудом проталкивались сквозь их служебное горло.
На третий день пребывания в колонии старуха отдала сержанту Бобылеву привезенные два пол-литра. Ничего ей от конвоя не надо было, а хотела она порадовать их гостинцем к празднику.
Было это так.
Разувшись после ночного дежурства и протянув закалевшие от сырости ноги к горячей плите, Бобылев дремал. Еще не развиднелось, однако старуха уже подхватилась с постели и тотчас стала прикидывать, что бы ей еще сделать для пользы сына. Славка спал. Она поправила на нем сползшее на пол одеяло, утерла ему щеку, залитую ночной слюной — он не проснулся, — и вышла на кухню.
Увидев здесь дремлющего Бобылева, она воротилась назад в комнату, вынула припрятанные две бутылки и сложила их в свой фартук.
В полутемной кухне она приблизилась к Бобылеву и дотронулась до его плеча.
Он обернулся моментом, словно бы и не дремал.
— Чего тебе, бабка?
Старуха развернула перед ним фартук.
— За это знаешь что полагается? — строго спросил Бобылев.
Она не расслышала. Наклонясь к ней, он крикнул:
— За это дело знаешь что дают?
— По два восемьдесят семь отдала, — сказала старуха. — Или у вас дороже?
— У нас дороже! — сказал Бобылев. — У нас за такое дело срока дают. Вот составлю сейчас акт на тебя, и будешь ты, бабка, сидеть от звонка до звонка. На пару со своим Славкой… Да не держи ты вино в подоле — уронишь. Поставь вон в шкапчик.
Нисколько старуха не оробела. Здесь, в колонии, она уже ничего не боялась.
— Это можно, сынок. Со Славиком — я не против.
— Неужто согласилась бы, бабушка? — удивился Бобылев.
— А чего? И у вас люди живут. Ты вон — живешь?
— Так я же, бабка, вольный.
— Нету твоей воли, — сказала старуха. — Вольный бывает только малый ребенок: захотел — в пеленки нафурил… А ты, солдат, на службе.
— Не в заключении все ж таки, — обиделся Бобылев. — Отслужу — у меня паспорт чистый, езжай на все четыре стороны.
Хотела старуха сказать ему, что в деревнях люди и совсем без паспортов живут и не в том состоит человек, какой у него на руках документ, но ничего она говорить Бобылеву не стала, чтобы он окончательно не рассердился на ее Славку.
А сержант встал, обул свои нагретые у плиты сапоги и вынес такое решение:
— Для первого раза, бабка, не буду я составлять на тебя акт, по причине явки с повинной. Ограничиваюсь словесным внушением. Вино отымаю. Живи, бабушка, дальше согласно установленного режима.
И она стала жить дальше.
Шло время, приближался день отъезда. Старуха совсем перестала спать. Ей казалось, что таким способом она наращивает срок своего пребывания рядом с сыном.
Свободнее всего было вечером, когда колония затихала. Иногда только взлаивали сторожевые псы, но старуха не думала, что они сторожевые, — собаки брехали, как в поселке.
Вечером она была вдвоем со Славиком. Трезвый и ласковый, он был тут на глазах у нее. За всю ее долгую жизнь они никогда не были так помногу вдвоем. Когда же она вспоминала, что придется вскорости возвращаться в поселок, в Гришкин недобрый дом, душа ее замирала в тоске и одиночестве.
Славке она не рассказывала подробностей своего унижения перед невесткой — он и сам догадался.
Всмотревшись в ее худобу, в древнее ее тряпье, знакомое уже много лет, увидев, что она ест пищу так же жадно, как и он, Славка сказал:
— Несладко вам, маманя, живется у моего братана Гришки.
— Да что ты… Да что ты… — всполошилась старуха.
— Ладно. Встренусь с ним, посчитаемся.
— Ой, Славик, не надо, — сказала старуха. — Опять сядешь в тюрьму. Да и невиноватый он, это все Тайка, она уж и прыщами пошла от злости, всю морду ей закидало, он и не спит с ней, брезговает.
— А послал бы он ее… — сказал Славик и нарушил свое обязательство, данное в честь праздника.
В последнюю ночь перед старухиным отъездом оба расстроились. Не спали вовсе. Славка плакал, просил прощенья у матери, обещался аккуратно высылать ей деньги, говорил, что споловинит срок хорошим поведением.
— Дождитесь меня, мама, — просил он, размазывая слезы по своему тощему серому лицу. — Не помирайте. Очень я вас прошу. Нету у меня никого на свете, кроме вас.
— Не помру, сынок. Дождусь, — посулила старуха.
Она разложила ему в кульки оставшиеся харчи, перекрестила его на прощанье, поклонилась дежурному конвою и уехала к вечеру.
За горем своим старуха и не заметила обратного пути. Ехала она теперь налегке — все оставила сыну. И сердце свое тоже кинула там — ехала пустая. В вагоне, внизу под ее полкой, опять было много пассажиров, они сменялись в дороге, шумели, играли песни; мужики бегали с чайниками за пивом, за кипятком; ели беспрестанно то одни, то другие. Старуха не сползала со своей полки. До того она долго лежала, что какой-то молодой бородатый турист даже крикнул на все купе:
— Братцы! А ведь старушка-то наша ни разу не спускалась в туалет! Может, она дуба дала?
И, встав на нижнюю скамью, он заглянул к ней наверх.
— Бабушка, ты живая?
Она не откликнулась, только открыла глаза. И, заглянув в них, турист сполз вниз.
В поселок старуха воротилась среди дня. Дверь Гришкиного дома была на запоре. Пошарив под крыльцом ключ и не найдя его, старуха села на свой порожний чемодан дожидаться. По двору бродили два индюка, она налила им воды в корытце. На огороде картошка была уже выкопана, ботва валялась по всей земле. Старуха собрала ее в кучу и стала перетаскивать за ограду в лесок — там в яме перепрела и прошлогодняя.
Первой пришла домой Таисия. Она не поздоровалась со свекровью; вошла в дом, растопила плиту, поставила на огонь чайник. Старуха все возилась с ботвой, покуда не показался в ограде сын. Уже выпачканная в земле, держа охапку мокрой зелени, она выпрямилась сколько могла навстречу ему и робко сказала:
— Приехала я, Гришуня.
— Вижу.
— Велел Славик кланяться, поклон передавал брату Григорию и супруге его Таисии Яковлевне…
— Да пошел он со своими поклонами, — сказал сын. — Прохиндейская морда!
Потом Гриша пил чай вместе с Таей. Старуху не звали, она сама пришла, допила, что осталось после них.
НАКАНУНЕ
За два дня до отъезда из санатория Николай Иванович Коташев влюбился. Это случилось настолько для него неожиданно, что он сперва даже не понял, что с ним происходит.
Как всегда после целого года напряженной и суетливой работы в городе, жизнь в санатории казалась непривычно тихой. Проходя первые дни по саду мимо маленького домика, в котором помещалась контора санатория, и слыша телефонный звонок, Николай Иванович настораживался: ему чудилось, что звонят из клиники, где он служил, и срочно просят его к телефону.
Вечерами он вместе со своими соседями по комнате выходил к морю. Они стояли на берегу у каменной балюстрады и смотрели на лунную дорожку, на далекие огоньки проходящих кораблей. Воздух был удивительно чистый, дышалось легко и глубоко, плеск прибоя успокаивал душу. Они разговаривали негромкими голосами; говорили о том, что море похоже на картины Айвазовского, что вот оно шумит сейчас, как шумело тысячу лет назад, и горы стоят неизменно, и трудно представить себе, что где-то бренчат трамваи и гудят машины.
Утомленные горожане, попав тихим вечером на берег южного моря, любят поговорить обо всем этом.
Узнав, что Коташев — врач, соседи часто расспрашивали его о медицине; он привык к этому за свою жизнь и принадлежал к той породе медиков, которые отвечают на расспросы по их специальности вполне охотно, но очень уж неопределенно: из его слов получалось, что самое главное для здоровья — могучие силы организма, а сама по себе медицина, в особенности терапия, к сожалению, мало чем может помочь человеку.
Особенно дотошно расспрашивал Николая Ивановича пожилой оркестрант, живший с Коташевым в одной комнате. Он совсем недавно бросил курить и любил разговаривать об ощущениях, которые в связи с этим испытывает.
Просыпаясь, он обращался к Коташеву:
— А знаете, совершенно исчез мой противный утренний кашель. Это ведь нормально, доктор?
Коташев любил музыку и пытался поговорить с оркестрантом о Чайковском, Рахманинове, Шостаковиче, но тот торопливо отвечал: