Поль Моран - Парфэт де Салиньи. Левис и Ирэн. Живой Будда. Нежности кладь
Принц не интересовался ничем, кроме автомобилей, на звук которых сразу подымал голову; внезапность этого ночного бегства, послеоперационный шок от этого добровольного жертвоприношения неизвестно каким богам не позволяли ему видеть увлекательную сторону приключения: он лег на дно; о нем можно было сказать почти то же, что говорят о будущем покойнике: дни его сочтены. Он предоставил Рено самому принимать все решения; одетый в европейское платье, в пробковом шлеме на голове, он неподвижно и пассивно ждал за столиком на асфальтовом тротуаре улицы Катина, что высшие силы либо помогут ему, либо сотрут его в порошок.
Рено же утолял свою ненасытную жажду всего нового и необычного, однако все время был начеку, несмотря на сильнейшие приступы боли в печени, и следил за депешами телеграфных агентств. Ни одна не сообщала об их бегстве. Двери дворца Карастры по-азиатски наглухо закрылись за ними. Он проводил часы в душных полицейских конторах, в беленных серой известью коридорах, довольный тем, что обрел в этих широтах твердую почву под ногами в виде суровой, мерзкой и вредной военно-бюрократической машины — отметины, каковою Первая империя на веки вечные наградила Францию, загодя готовя ее к коммунизму. Кстати, чиновниками были сплошь одни корсиканцы. «Наверняка, — думал Рено, — здесь сидел бы и я, если бы был прилежным учеником». Местным властям так хотелось, чтобы он поскорее покинул Дальний Восток, что ему предоставили всяческие льготы, равно как и принцу, которого Рено записал студентом.
Эти три дня показались ему нескончаемыми. Иногда перед обедом они совершали прогулку к Смотровой башне или гуляли по набережным. Набережные здесь, словно шахматная доска, делятся на контрастные квадраты из солнца и тени, а также на аннамитов в длинных одеяниях из черного вощеного сатина и колонистов в белых полотняных одеждах. Вокруг — мрачные ряды военных складов, складов интендантства и инженерных войск. Среди останков паровых котлов звучит музыка одетых в лохмотья музыкантов морского оркестра, репетирующих «Интернационал». При приближении оказывается, что это отрывок из «Лакмэ». Два очень старых крейсера демонтированы, и их разъеденные ржавчиной скелеты и внутренности лежат на дамбе. Над винтами прикреплена дощечка:
«СДИРАТЬ РАКУШКИ С КОРПУСА ЗАПРЕЩЕНО!»
— Вот это и есть французская дальневосточная эскадра, — поясняет Рено. — Как видите, никакой, даже задней мысли о нападении…
Бесстрастный, слепой и глухой ко всему, принц позволял прогуливать себя, как ребенок, которого приходится всюду водить за руку.
Однажды ночью Рено встал, страдая от нестерпимой боли в печени. В этот час плиты пола бывают прохладными. Он улегся нагишом прямо на них. Его комната сообщалась с комнатой принца. Все вокруг пребывало в покое, кроме шмыгающих ящериц и вентиляторов, монотонно гудящих под потолком. Наискось от двери спали, распростершись, словно убитые, слуги Уок и Круот — головами к сундукам, предназначенным для перевозки постельных и кухонных принадлежностей, а также драгоценностей. Они лежали на голом полу, так как сам вид простыней и тем более пользование ими все еще внушали им страх. Лунный свет падал на кубообразные белые сетки от москитов. Под одной из них, словно внутри большого опала, возлежал Жали, тоже раздетый, в одной лишь яванской набедренной повязке наподобие передника. Между ног — продолговатый деревянный брус, чтобы они не слипались ночью от пота: на экваторе его называют «голландской женой». Рено ощущает себя старшим братом. Ощущение, полное беспокойства. Он обнаружил, что несет ответственность за этих четырех темнокожих. Еще вчера он был на службе у дофина, сегодня он стал его хозяином. Именно он — причина тому, что теперь происходит. Он, конечно же, презирает, как и положено, высокопарные речи, однако он сам поражен тем, насколько слова могут влиять на поступки, запуская в ход отлаженный механизм последствий. Именно из-за него, из-за нескольких идей (возможно, он с не меньшим жаром защищал бы и прямо противоположные), зароненных им в нужный момент в молодой, податливый прожектерский ум, эти люди бросили все, покинули дворцы, разорвали тесные путы — и все ради того, чтобы ночевать теперь здесь, в меблированных комнатах. Они отрешились от всего равнодушно и спокойно, будучи фатально и глубоко убеждены в том, что никому не дано самому решать свою судьбу.
«Феликс Фор» бросил якорь на рейде. Они получили свои каюты — те немногие из оставшихся, которые не были забронированы «колонией». Рено знакомил Жали с новым для него миром: это — чиновники, худосочные и поджарые, как птицы, вынужденные клевать по зернышку; торговцы с крокодильими головами, толстые, без шеи, в расстегнутых рубашках; молодые плантаторы «а ля Дикий Запад», пришедшие на смену прежним колонистам — пьяницам и вралям, столь любезным сердцу писателей-натуралистов. У всех у них ужасный цвет лица — гнойный цвет кохинхинской лихорадки.
Рев трубы заглушил прощальные крики. Пассажиры приготовились провести на пароходе целый месяц. Они разбились на группы: мирок людей старого пошиба, небольшое общество офицеров, горстка франкмасонов, матери семейств, холостяки, больные (поделившиеся, в свою очередь, словно в клинических палатах, на маляриков, печеночников и так далее)…
Жали и его свита не покидали кают, питаясь рисом (его отвар они тоже употребляли в пищу) и вяленой рыбой, покупаемой на стоянках. Из-за такого питания Рено называл их своими «сиамскими котами». Он читал, играл на банджо, лежа на койке, и тоже не выходил на палубу, так как все еще страдал печенью, хотя морской воздух пошел ему на пользу. В Сайгоне они накупили множество книг, а потому отнюдь не искали общества. Их каюта выходила прямо на палубу. Оттуда через открытый иллюминатор его сильно нагревавшегося убежища до Рено доносились разговоры пассажиров, нарушая то, что Будда называл «священной тишиной послеобеденного отдыха»: он срывал цветы удовольствий от этой нескончаемой беседы и собирал своеобразный гербарий, составляя свод дальневосточных глупостей.
— Поверите ли, сударь, но я добился того, что стал жить с семьей на два пиастра в день и, таким образом, откладывать…
— Здесь, конечно, нет расходов на отопление, зато какие расходы на ледник и вентиляторы. Сплошные траты!
— Только экономией, поверьте мне, можно вызвать уважение к себе у жителей Востока…
— Здесь случались, и я вам точно говорю, такие ночи в январе, что приходилось спать под одеялами, а во время прогулок надевать пальто.
— Бедняга, он так «сдал», он не дотянет до Адена… (в слово «сдал» вкладывается жуткий смысл — подобно тому как преподавателям в слове «ошеломлен» удается показать то значение, которое оно имело в XVI веке).
— Я, как всякая другая женщина, думала: «Отправиться туда с любимым человеком, жить вместе на острове — чего же желать лучшего?» Но не тут-то было! Вам хочется спать? — А вы задыхаетесь! Прогуляться ночью? — А тут москиты! Искупаться? — Кругом акулы! Поесть фруктов? — Дизентерия! Никогда не выходите замуж за таможенного инспектора!
— Пагоды с колокольчиками, заклинатели змей, опиум, теософия, госпожа Хризантема, остроносые шлепанцы — все это потом приедается, одним словом — это желтая погибель…
— Мы явно идем к большевизму. — Не надо много усилий, чтобы понять это. — Спасибо. Никакого спиртного до захода солнца…
— Хинин… пиастры… отпуска… каучук в срок…
— Сайгон — это маленький Марсель…
Рено заходит к принцу. Жали отдыхает, положив голову на китайскую подушечку, твердую, как булыжник. Возле него полковник, согнувшись и уперев подбородок в колени, упражняется в манипуляциях с новыми для него предметами — вилкой и ложкой: он старается отучиться от деревянной зубочистки, с помощью которой обычно ухватывал арбузный ломоть; на полу валяются прочитанные за день книги: «Корнелий Непот»[35], «Путь к архитектуре» Ле Корбюзье[36], «Медитации». Из привитой ему в первую очередь китайской классической культуры Жали вынес уважение к поэтам и преклонение перед воспетыми ими местами. Французские же романтики будоражили его воображение, как будоражат они сейчас всю азиатскую молодежь. А увидит он озеро, воспетое Ламартином? А где находится могила Мюссе? (Кстати, Рено и сам этого не знал.)
Волны плюют срываемой муссоном пеной в окно иллюминатора. Жали задумчив.
— Мне хотелось бы иметь белую кожу, — вздыхает он.
Рено не отвечает. Однако он невольно думает об этой таинственной власти белого человека над цветными. Быть может, у самых первоначальных истоков человечества стояли не желтолицые, как утверждают некоторые, а две расы: белых людей, с тонкими носами и светлыми глазами, создателей мира и — по контрасту — негроидов, этаких не поддающихся совершенствованию калибанов[37], инфантильных разрушителей.