Борис Фальков - Тарантелла
— Ха! Так вот кто настоящий парень в вашей деревне — жирный брадобрей! Значит, не ты — он тут первочеловек. Понятно, почему ты, и все вы перед ним так пресмыкаетесь. Боитесь собственное слово вымолвить, всё его словами толдычите… Нам тут жи-ить! Кому ж это жи-ить, мертвецам в их могиле? О какой такой игре с огнём ты лепечешь? Мертвецы не огонь, они, как известно, холодны и не кусаются. Разве что безобидно поскрипывают костями, меняя позы. Но живым-то на это наплевать.
— Ну, как желаете: плюйте себе вволю. И всё же не забудьте надеть платье перед визитом. И смените жилет — на бронежилет. Но ещё лучше… поворачивали бы себе оглобли назад, домой, в стойло.
— Опять предупреждение!
Она с треском развернула оглобли и надела очки.
— Да чего уж теперь… Не поздно ли?
— А-а! Шантаж, кнут и пряник? О, да, это твои приёмы. Ты, подлец, сам в этом цинично признался… Цинично? А как же! Ведь я для тебя корова, бездушный кусок мяса! Зачем с коровой церемониться, разве ей больно… Чего заботиться о коровьей душе, с неё и имени-то не спрашивают, сука и есть сука, что ж ещё? Что имя, если есть вон вымя. А существо без имени недостойно даже вежливого обращения с ним. Не обращаться же к нему: signora сука! Загнать суку в стойло, там и место всем её молочно-мясным достоинствам, и все дела. Да просто язык не поворачивается… спросить, а, может, signora корова уже самым пристойным образом замужем, и за неё есть кому вступиться…
— Ох, уже дрожу от страха… А чего спрашивать, так, что ли, не видно?
Она вдруг ударила кулаками по стойке и отскочила от конторки. Если б она этого не сделала, второй удар пришёлся бы ему в плешь. Её всё же укачало, несмотря на все обещания, укатали Сивку крутые горки: сделав несколько пятящихся шажков назад, тра-та-та, она остановилась, покачиваясь. Покинув предательскую опору, стойку, она пыталась снова установить потерянное равновесие, и для этого то выворачивала ступни широко врозь, то сводила их внутрь. Колени, честно сработанные из ваты, не подвели их создателя: она бы брякнулась на гранитный пол, если б ей не успела-таки придать ловкости ярость. Теперь, когда она утратила поддержку конторки, и впрямь только холодное пламя ярости поддерживало её. Кроме него — никого не было ни рядом с ней, ни в ней. По меньшей мере — никого не видно.
— Слушайте, а эти все ваши тяготы… Я хочу сказать, а мы случайно не в тягости, малышка?
Кажется, своим танцевальным пассажем ей удалось поразить его не меньше, чем если бы она разделась, всё же, перед ним догола.
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, не беременны ли мы, если так понятней. Эти симптомы…
Кажется, в его голосе действительно нет раздражения, а есть беспокойство, почти испуг? Не трать сил, всё равно тебе не узнать, так ли это: так сильно кружится голова, давление на глаза такое, что и уши закладывает. Всё равно не рассмотреть выражения его лица. Близорукость тут не причём, ведь точно так же не расслышать в его интонациях фальшь, а в слуховом аппарате ты не нуждаешься. Просто он хитёр и ловок. И коварен.
А фальшь есть, есть! Должна быть, не помогают глаза и уши — ты пойми: ведь он пытается втереться между нами, моя ты девочка. При помощи этого краденого «мы» — он, моё создание, моё дитя, недолговечные мои образ и подобие, мой мальчик пытается выдать себя за меня. Сынок — за папочку.
— Беременны, мы! С чего бы это! — закричала она.
С её зубов брызнул фонтанчик слюны. Скрюченным указательным пальцем она подцепила и разорвала связывающую правый угол рта липкую, замешанную на пыли нить. И будто палец выковырял из бутылки присосавшуюся пробку: за щекой чавкнуло. Проводив взглядом свою удаляющуюся ото рта руку, она увидела забившуюся под ногти грязь. Очевидно, коричневую краску, прихваченную с бортика конторки. Но грязь была не только под ногтями, а и на всём теле. Она ясно её ощущала. Но разве после такой беседы может быть иначе? Давай, скорей в душ.
— Не дёргайся, будто тебя уже схватили за интимное, я как врач спрашиваю… Что, тошнит по-прежнему сильно, или уже немного поменьше?
— А меня вообще уже не тошнит, разве что от тебя. А что?
Она не соврала. Если не считать грязи на теле, тошнота пожрала все другие ощущения, и уже пожирала себя саму, питая не себя — а всё то же, неуклонно нарастающее пламя. Все другие чувства уже давно влились в него, чтобы всем вместе преобразить ярость в ровно горящий гнев.
— Если меньше — одно, если больше — другое. Это к вопросу: не кусали ли тебя, нет, не в переносном смысле, в прямом… какие-нибудь насекомые? Природа, знаешь, отравлена. Бывает так, что крошечная мошка…
Он продемонстрировал двумя пальцами размеры мошки.
— Нет, — совсем не испугалась она, даже и припомнив паука над изголовьем корыта в её комнате. Вообще ничего неприятного не почувствовала, одно только пламенное гудение гнева. А оно было приятным. Пламя было холодное. — Пф, ничего особенного, приму душ и всё пройдёт. И после этого обязательно пойду в цирюльню… то бишь, в ресторанчик. Пожрать.
— По пути заверни в лавочку и купи платье, — напомнил он. Глаза его снова стали совсем рассеянными. Уже забыл, кретин, что только что, и прежде — сто раз об этом говорил. И будет говорить, тупица.
— В воскресенье-то? Что это ты всё меня за покупками посылаешь, небось, твой родственник… какой-нибудь бедный мальчик из Сицилии… распродаёт там твоё прогнившее тряпьё? Понимаю, торговлишка — твоя, прикажешь, он и в воскресенье откроет лавочку. Рабы выходных дней не имеют, — чуть презрительно бросила она, но лишь чуть-чуть. На большее она уже не была способна.
Да и не нуждалась в нём: с таким-то чистым в ней ледяным огнём высокого, всевышнего гнева. Пачкать и его земной грязью, опускать или свергать с небесных высот, зачем бы это? Да-да, не терять достигнутых высот, не нарушать девственной чистоты вырастающего там пламени, подобного золотистому пламени над головой настоящего ангела, не того пузатого, поддельного ангела цирюльни. Или настоящей мадонны, не грубой бабы-торговки с тех дешёвых картинок и глиняных черепков. На которых вместо настоящего золота над теменем и матери и сына — фальшивая монетка, грубо выкрашенная в грязножёлтый цвет.
Вовсе не желая смешивать со всей этой грязью так неожиданно обнаружившуюся под её спудом чистоту, ну, и не желая ещё раз выворачиваться наизнанку тут, перед ним, она пошла к лестнице, используя инерцию уже проделанных движений. Ни о каком отмеренном их изяществе она и не помышляла. Совсем наоборот, не дай, Боже, чем-нибудь качнуть. Сейчас не до сложных искусственных аллюров, дай нам удержать прямо хотя бы одну спину. Только этого нам не хватает, потерять равновесие на лестнице и загреметь вниз.
Но не случилось ни того, ни другого. И вот, мы благополучно взобрались на свой этаж, хотя и продолжали рискованно приплясывать.
В своей комнате, несколькими минутами позже, напрасно израсходовав одну из них в правом углу душевой — на унитазе, мы глянули в зеркало. Волосы, оказывается, стоят у нас дыбом вокруг черепа, как лепестки вокруг влажной сердцевины ромашки. Или язычки пламени вокруг холодного солнышка: ровным золотистым нимбом. У корней слипшихся прядей темнеют пятнышки пигмента, как бы загара. Но ведь это невозможно! Тогда — как у роженицы. Но ведь они с золотистым оттенком! Значит, как у новорождённой.
Ну, а если это вовсе не пигмент, и в волосах запутались кусочки облупившейся краски, прихваченной с бортика конторки нашими ногтями, значит, мы-таки всё это время отчаянно скребли и голову.
ОДИННАДЦАТАЯ ПОЗИЦИЯ
Признай, коровка моя: комната наша — уже не совсем та. Например, днём в ней не так душно, как ночью. Той духоты здесь уже нет, значит, искажения выявились и тут. И в то же время это несомненно она, та же комната, снова дана нам, и она нисколько не светлей, чем давеча. Столь противоречивые леммы не соединимы даже в воображении. Зато, как видно, отлично соединимы в самой этой комнате. Если продолжить богохульствовать аллегориями, то превышающая мощь воображения сила сумела упихать несовместимое в одну коробочку, как упихивают слишком маленький для такого набора вещичек рюкзачок: плотно.
Комната по-прежнему всё тот же, исходный ноль, но теперь он украшен мелкой дробью. И дробь, по всем принятым канонам — дополняющая наружности лепнина, на этот раз подлеплена со внутренней стороны его простой округлой фигуры. Этим средством cовсем иначе усложняют её нагую простоту, не наращивают — ущербляют округлость. Дизайн комнаты углублён при помощи простого средства: приёмом упрощения, удаления его деталей, нанесения ему ущербов. Вот ещё один пример: той восьминогой дряни над изголовьем корыта тоже уже нет.
Мы снимаем светофильтры, в комнате и без них слишком темно. Суём их в кармашек шортов, с хрустом свернув забитые пылью шарниры оглоблей. И подтверждаем, что в дизайне действительно, как минимум — одной деталью меньше. Конечно, восьминогая скотина смывается к полудню в свою щель, до следующей ночи, как и все они. Трусливая, она выползает на охоту только по ночам, в пеленах полного мрака. Пелены сползают с её мохнатых лап и волочатся за нею, как за восставшей мумией, подобно пропитанным смолой её бинтам… Но на кого тут охотиться, когда даже постояльцы являются сюда редко, не сказать если никогда? А, такой найдёт, на кого, за него не беспокойся. Жертва найдётся, даже если ему придётся прождать её лет двадцать. Ему лишь иметь желание пожрать, а жратва уж сама его дождётся, вот как эта несчастная моль, замершая на потолке в привычной позиции… Впрочем, и моли на её месте уже нет. Что ж, они были честно терпеливы. И вот — награда за честную работу: обе твари, жертва и пожравший её осьминог, дождались.