Венко Андоновский - Пуп земли
— Потому что я люблю Люцию П., а не ее воззрения на народное искусство.
Тут в игру вмешался физкультурник, павлином распустил хвост, как в тот раз, когда он пел в Стоби, и спросил:
— А что означает подпись под эссе, Соломон 909?
— Ничего, это просто девиз, — ответил я.
— А какое отношение он имеет к номеру моего джипа, С-909?
— Никакого, это просто совпадение, да по-другому и не могло быть, потому что Соломон был мудрецом, а не физкультурником.
— Случайно ничего не бывает, — сказал он. — Может быть, вы пытались навести кого-нибудь на мысль, что это я автор эссе, подкопаться под меня, запятнать мою общественную репутацию таким неадекватным способом? — спросил он.
— Совсем нет. Я могу вас только пожалеть, с вашей общественной репутацией, — ответил я.
Он кипел, жила на шее у него взбухла, и я думал, что она сейчас лопнет и хлынет кровь. Потом он спросил:
— А что вы хотели сказать вот этим, цитирую: «Если следовать этой дурацкой логике, жена вам не изменит, если у вас в доме сохраняется здоровый народный дух. Хотя в доме нужно нечто другое, то, что важнее здорового национального духа, — нужен мир!»
Я молчал. Потом сказал:
— Чтобы в доме был мир, нужно, чтобы в нем был мужчина.
В этот момент физкультурник схватил мое эссе, разорвал его на клочки, подбежал ко мне, схватил меня за волосы и стал совать обрывок бумаги мне в рот.
— Ешь! — орал он. — Ешь, а не то убью!
Люция плакала, физкультурник стоял надо мной и пытался впихнуть мое эссе мне в рот; я ел из упрямства, потому что решил не давать никакого повода к агрессии. Физкультурник взбесился не на шутку; я думаю, он совсем потерял рассудок, потому что и он начал жевать бумагу. Кричал:
— Видишь, и я ем! Ты думаешь, ты герой?! Думаешь, я не могу его съесть?! Смотри, я тоже ем!
И ел!
Потом сел и в первый раз в жизни закурил: вытащил сигарету из ящика стола и закурил. Он посмотрел на меня, затянулся и спросил:
— А правда, что, после того как ты напился, ты пытался изнасиловать ученицу Люцию П. на набережной Вардара в Велесе в тот самый день, когда проводилась школьная экскурсия в Стоби?
Люция выжидающе глядела на меня.
— Нет, — сказал я. — Этого не было; это она хотела, чтобы я ее изнасиловал.
Люция пристально смотрела на меня, ситуация ускользала из-под ее контроля.
— Это неправда! — вскрикнула она.
— Опишите, как все было! — сказал физкультурник.
И я начал выдумывать: что Люция сама пришла, когда я ее позвал, по своей воле; что я знал, что ей запретили видеться со мной, но все же позвал ее; что она не сопротивлялась, что пила со мной вино и курила; что сама сняла блузку, что лунное сияние осветило ее грудь, которая была как у собаки (я сказал это, чтобы позлить физкультурника, который, очевидно, хорошо знал, как выглядит ее грудь), что я отказывался, а она грозила мне, что Партия меня убьет, если я ее отвергну; что потом сняла юбку (лысина физкультурника багровела все больше и больше; жила на шее надулась еще сильнее, и я думал, что она сейчас лопнет и его хватит удар), что потом я снял с нее трусики, что раздвинул ей ноги, что она умоляла скорее войти в нее, и что потом я покончил с этим делом только для поддержания народного духа, и что потом оттрахал ее как следует, после чего она долго меня целовала и обнимала на набережной.
Эффект был достигнут: это «оттрахал ее как следует», эта моя ассоциация с громким стуком в дверь довершила дело. Но и моей супериронии пришел конец; я не учел того, что они в тот момент, когда увидят, что потеряли идеологическую власть надо мной, начнут употреблять физическую власть, то есть после того, как они поняли, что не могут поработить мою душу, они могут решить поработить мое тело, отнять его у меня; это последнее средство, которое остается у власти перед ее падением. Но это больно: посмотрите на рисунки, изображающие средневековых мучеников: какие физические муки, кровь, какие гримасы боли! В следующий миг физкультурник встал и начал осыпать меня ударами — по лицу, по спине, по шее, по животу; я упал, и он начал меня пинать и топтать; Люция визжала и умоляла его перестать, и я слышал, как она интимно обращалась к нему:
— Фис, перестань, прошу тебя, прекрати; он врет, он только притворяется, будто он настоящий мужчина, прошу тебя, он меня и пальцем не тронул, это он от гордости на трепку нарывался. Фис, это все!
Не сказала ему: «Перестаньте, господин директор», а «Фис, перестань», и мне стало совершенно ясно, что у них все на мази; в этот момент дверь открылась и заглянул Земанек; он сказал:
— Что вы делаете с ним?
Только это и сказал, Фис дал ему затрещину и закрыл дверь, а Земанек, сволочь такая, скотина, больше не вошел. Потом Фис схватил меня за волосы и сказал Люции:
— Оботри его.
И она долго вытирала меня платком; в глазах у нее стояли слезы, но это была не та Люция с перекладины, неизвестно, существовала ли та Люция вообще; я видел перед собой женщину в слезах, творение страстное, мною в письмо переведенное, женщину, у которой глаза голубиные под кудрями; волосы ее — как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; зубы ее — как стадо выстриженных овец, выходящих из купальни, из которых у каждой пара ягнят, и бесплодной нет между ними; как лента алая губы ее, и уста ее любезны; как половинки гранатового яблока — ланиты ее под кудрями ее; шея ее — как столп Давидов, сооруженный для оружий, тысяча щитов висит на нем — все щиты сильных; два сосца ее — как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями; вот она, плачет передо мною, и простирает руки свои ко мне, и говорит мне: приди, возлюбленный мой, выйдем в поле, побудем в селах; поутру пойдем в виноградники, посмотрим, распустилась ли виноградная лоза, раскрылись ли почки, расцвели ли гранатовые яблоки; там я окажу ласки мои тебе; вот она, стоит передо мною, и я говорю ей: О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая! Округление бедр твоих, как ожерелье, дело рук искусного художника; пупок твой — круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино; чрево твое — ворох пшеницы, обставленный лилиями; два сосца твои — как два козленка, двойни серны; шея твоя — как столп из слоновой кости; глаза твои — озерки Есевонские, что у ворот Батраббима; нос твой — башня Ливанская, обращенная к Дамаску; голова твоя на тебе, как Кармил, и волосы на голове твоей, как пурпур; царь увлечен твоими кудрями; вот она передо мною, с простертыми руками, плачет и говорит: положи меня, как печать, на сердце твое, как печать, на мышцу твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные; она пламень весьма сильный; вот она передо мной, и я беру ее за руку, и она ведет меня во вселенную свою, в виноградники, в сады, между лилиями, между бедрами ее, двумя цепочками, двумя башнями каменными, во чрево свое, в ворох пшеницы…
Она плакала, платком вытирала мне кровь, хлещущую из разбитого носа, а он, схватив меня за волосы, оттащил к портрету партийного вождя, поднял на ноги и сказал:
— Читай, читай, что написано на последней странице (единственной странице, оставшейся неразорванной) твоего эссе. Но ты, тварь, читай ее глазами, а не своими!
Я стоял справа от его стола, глядел на лист, в голове у меня гудело; перед глазами сверкали молнии, и я думал, что сейчас потеряю сознание. Тем не менее я посмотрел на последнюю страницу и увидел то, чего никто другой не видел:
Люция была голой. Она распласталась внизу, сверху на ней лежал Фис. Они спаривались, как животные; она стонала и просила, чтобы он вошел в нее до костей; именно так, до костей; Фис издавал нечленораздельные звуки, двигал голым задом, а Люция просила еще; в какой-то момент она увидела меня и сказала: «Фис, за нами кто-то наблюдает». Он перестал двигаться; встал и повернулся ко мне. «Никого нет, — сказал он, — тебе показалось». — «Ты посмотри, какие у него глаза; красные, как сера в аду», — сказала она. «Тебе кажется, Люция», — сказал он и вернулся к ней, на нее. И потом все превратилось в клубок букв, а в середине клубка была раскаленная буква «Ж».
Потом жестокий удар вернул меня к действительности. Передо мной стоял Фис, Люция, совершенно одетая, стояла справа от него и плакала.
— Смотри, что ты написал, мы умеем читать между строк. Над кем ты смеешься, предатель? Надо мной? Я тебе волынщик и барабанщик? И что нужно, чтобы в доме был мир? Над кем ты смеешься, зассанец?
После этого я уже ничего точно и определенно не помню. Знаю только, что он бил меня своими волосатыми руками, пока не убил Бога во мне; потом Люция увела меня оттуда; помню, что пьяный Земанек поцеловал меня в щеку, плача и приговаривая: «Ты мой брат, несмотря ни на что, ты мой брат; ради тебя, если надо, я передвину подальше от Партии всю Вселенную»; помню также, что я потребовал, чтобы меня отвели в цирк; и если мои органы чувств меня не подводят, Земанек с Люцией отвели меня к входу в цирк. Потом я увидел людей: ни у кого из них не было лиц; я видел и разноцветные афиши; все эти цвета были бесцветными, безымянными; ни один красный цвет не был красным, только в себе самом содержал нечто абстрактно красное; но ни один не был по-настоящему красным. Я попросил Земанека сбегать ко мне домой, принести мне саксофон и необходимые вещи. Я остался с Люцией, она страстно целовала меня в губы, как будто хотела что-то мне возместить; мне было тошно и мерзко; она говорила, что все это с народным духом — это серьезно и что я должен был к этому прийти, пусть не сразу и не вдруг; что я должен был это признать, но признать нежно, без гордыни; я ее не слушал, потому что я усиленно раздумывал; я спрашивал себя, неужели незаметно, что цвета вообще не имеют цвета и что запахи вообще не пахнут; напрасно я старался ощутить запах корицы, который шел от ее волос, его больше не было; я стоял рядом с ней, ее груди прижимались ко мне, и я чувствовал их, но они были как бородавки на какой-нибудь мраморной Венере; я чувствовал, что мир страшно устал и что все эти цвета, запахи и прикосновения уже стали старыми, что их необходимо обновить. Я помню также, что Земанек быстро вернулся, что я обнял их двоих, расцеловал и сказал: «Спасибо». Они испуганно глядели на меня. «Спасибо, — повторил я, — я иду внутрь; там Инна, она спасет меня».