Генрих Бёлль - Групповой портрет с дамой
Краткое изложение беседы под кустом жасмина: «Он был хороший сын, в самом деле хороший, мне кажется, он по-настоящему любил своих стариков. Матери он в жизни не сказал грубого слова, не позволял себе даже посмеяться над ней, а между тем в Адельгейд с годами накапливалось все больше горечи и съело ее не горе, а горечь: да, она стала кислятиной. А жаль, в молодости эта женщина была красивой и цветущей; в девятьсот четвертом, когда я поступил к Пельцеру, Адельгейд была просто хохотушкой. А какая она была чистюля. Иногда Вальтерхен заходил с нами в церковь, притаскивал кадку с пальмой. Вы бы только посмотрели, как он приседал перед алтарем, как опускал руку в чашу со святой водой… Как будто он только для этого и создан. Ну, а в тридцать втором он записался в СА, в начале тридцать третьего участвовал в облавах на известных политиков, но не прихлопывал их, а за деньги отпускал на все четыре стороны, отпускал за драгоценности и за наличные… Наверное, это оказалось прибыльным занятием, у Вальтерхена сразу появилась новая машина, новые шмотки; ну и, разумеется, в ту пору можно было по дешевке купить землю, принадлежавшую евреям, – приобрести еврейскую лавчонку, стройплощадку… После Вальтерхен признавал, что вел себя в тот год грубовато. А потом все вдруг переменилось: наш приятель стал эдаким барином, чистоплюем, чуть ли не с маникюром; в тридцать четыре года он женился, конечно, «а деньгах; жена его Ева, дочь некоего Прумтеля, была, знаете ли, девица, которая витала в эмпиреях; впрочем, совсем не плохая, хотя немного истеричная. Папаша Евы содержал нечто вроде ссудной кассы, давал деньги под проценты, позже он открыл еще несколько ломбардов… Ну, а дочка зачитывалась Рильке и играла на флейте. Она принесла Вальтерхену в приданое несколько земельных участков и кругленькую сумму в наличных. После тридцать четвертого он стал почетным штурмфюрером, но во всякие грязные дела не лез, и не только в грязные, но тем паче в кровавые; вообще его не обвинишь в жажде крови, он жаждал всего лишь земельных участков. Интересная деталь: чем богаче он становился, тем человечнее вел себя. Даже в «хрустальную ночь»[30] он не захотел урвать свою долю. Теперь он сидел в аристократических кафе, посещал оперу, конечно, по абонементу; у него родилось двое милых детей: Вальтер и маленькая Ева; он их буквально обожал. А в тридцать шестом Вальтерхену досталось отцовское садоводство, папаша Гейнц в тот год сыграл в ящик из-за беспробудного пьянства, к тому времени от него остались кожа да кости и он стал старым ворчуном… Вальтер сразу нанял меня управляющим, и нацисты дали нам задание плести венки. Вальтер подарил мне часть садоводства. Я владею им по сей день. Надо признать – широкий жест. И ни разу он не сказал мне грубого слова, ни разу не был мелочным. Садоводство шло в гору, шло вверх, а Гейнц и бедная Адельгейд лежали внизу, в земле».
Краткое изложение беседы под кустом ракитника: «Есть люди, которые считают, что назвать Вальтера нацистом – значит, оскорбить даже нацистов…, Существенная перемена произошла с ним в середине сорок четвертого, когда началась эта история Лени с русским. Из-за телефонных звонков и устных намеков он чувствовал себя ответственным за благополучие обоих. А перемена с ним произошла вот какая: Вальтерхен начал задумываться. Он понимал, конечно, что война проиграна, понимал также, что после войны ему очень даже не помешает заверить, что он хорошо обращался с этим русским и с дочкой Груйтена. Но сколько времени продлится война? Вопрос этот сводил с ума всех нас! Как пережить последние несколько месяцев, когда буквально каждую минуту кого-то вздергивают на виселицу или ставят к стенке? Теперь дрожали все – и старые фашисты и антифашисты… Да, черт возьми, прошла уйма времени, почти полгода, прежде чем американцы из Аахена доползли до Рейна. Мне кажется, Вальтерхен, процветающий, остепенившийся Вальтерхен, обожавший своих детишек, впервые узнал тогда то, о чем раньше не ведал: узнал, что значит быть в разладе с самим собой. Он жил на лоне природы, в своей вилле, имел двух породистых псов, милых детишек, машину и большое количество земли, которой с каждым днем становилось все больше. Старые участки он продавал под рабочие поселки и под казармы, но отнюдь не за наличные деньги. Наш Вальтерхен никогда особенно не интересовался наличными; гораздо сильней его волновали реальные ценности: за землю ему платили землей; он получал в два-три раза больше, чем имел; правда, новые участки находились немного дальше от центра. Но Вальтерхен был оптимистом. Он по-прежнему до отвращения заботился о своем здоровье: каждое утро пробежка по саду, душ, обильный завтрак, только уже дома. А когда он забредал в церковь, то все еще – или скорее уже опять – удивительно ловко приседал и быстро осенял себя крестным знаменем… И вот вдруг появилась Лени и этот Борис; оба ему нравились, оба были его лучшие работники; их охраняли сильные мира сего; сильные мира, которых он не шал… Но были и другие сильные мира сего, и эти сильные мира тоже не дремали, они могли моментально схватить человека, расстрелять на месте или бросить в концлагерь. Здесь, однако, надо избегнуть одной ошибки: не следует думать, будто Вальтерхен внезапно обнаружил в себе некое инородное тело, известное многим людям под именем совесть, или же что он внезапно, дрожа от страха и любопытства, приблизился к диковинному, неведомому ему и поныне континенту с загадочным названием «мораль». Ни в коем случае! Он достиг богатства без каких-либо внутренних переживаний, переживания у него были только внешнего порядка (неприятности, разного рода склоки с нацистским начальством и СА). Часто он попадал в сложные переделки – это случалось и в молодости, когда он служил в спецроте, и в тридцать третьем, когда участвовал в облавах на известных политиков и отпускал их за наличные и за фамильные драгоценности. На него писали доносы как на нациста и даже подавали на него в обычный суд, особенно в ту пору, когда он очень уж нахально начал использовать старые венки и ленты. Да неприятностей у него хватало, но он умел с ними справляться, умел, не теряя хладнокровия, преодолевать их и отметать. В годы войны он беспрестанно указывал на большое государственное и экономическое значение его деятельности, становился в позу неутомимого борца против национального жупела, против так называемой «заброшенной могилки». Да, у него были трудности, но он никогда не оказывался в разладе с самим собой, в каждый данный момент он знал, что ему полезно, а что нет. Нашему Вальтерхену на всех было наплевать: на евреев, на русских, на коммунистов, на социал-демократов, на всех вообще. Но зато он совершенно не знал, что ему делать, когда одни сильные мира сего хотели одного, а другие – другого. Да еще, как на грех, Борис и Лени нравились ему и притом – вот дурацкое совпадение? – и притом приносили явную выгоду. Ему было начхать на то, что война проиграна; Вальтерхена не интересовала ни высокая политика, ни «всемирно-историческая миссия немецкой нации». Единственное, что его интересовало, черт возьми, это сколько времени отделяет июль сорок четвертого от конца войны. Неужели до конца войны пройдет еще целая вечность? Он был твердо убежден, что надо перестраиваться на проигранную войну. Но когда именно следует перестроиться?»
* * *
Пожалуй, пришла пора вчерне суммировать приведенный выше материал, а также поставить несколько вопросов, на которые ответит сам читатель. Прежде всего обнародуем некоторые цифровые данные и сообщим внешние приметы Пельцера. Читатель, который представляет себе П. неопрятным стариком, попыхивающим вонючей сигарой, заблуждается. П. был (и есть) чрезвычайно чистоплотный человек, он носит (и носил) хорошо сшитые костюмы и модные галстуки, которые, несмотря на его семьдесят дет, ему к лицу. П. курит сигареты, держится (и держался) барином. Правда, на этих страницах П. был изображен плюющим. Однако оговоримся заранее: Пельцер плюет чрезвычайно редко, практически вообще не плюет. В том конкретном описанном выше случая плевок П. выполнял функцию некоего исторического жеста, возможно также, он являлся намеком на определенную политическую платформу. Пельцер живет на собственной вилле, в хорошем квартале, который он не называет кварталом. Его рост 1 м 83 см, вес, согласно показаниям сына-врача, пользующего П. – 78 кг.; волосы у него очень густые, темные, с легкой, совсем легкой проседью. Надо ли и впрямь считать П. наилучшей иллюстрацией к известному изречению: «Mens sana in corpore sano»? Знал ли он, что такое Б2 и П, проливал ли Сл? Несмотря на то, что для Пельцера характерна прямо-таки абсолютная уверенность в себе, к нему нельзя применить ни один из восьми эпитетов, упоминаемых в параграфе, посвященном С2. А когда он улыбался, улыбка его походила скорее на улыбку Моны Лизы (а не на улыбку Будды). П. надо считать человеком, который не боялся конфликтов с внешней средой, но не знал внутренних конфликтов до 1944 г., человеком, который, не будучи ни разу в разладе с самим собой, благополучно дожил до сорока четырех лет и расширил предприятие отца в пять раз; человеком, свято придерживавшимся поговорки. «С паршивого козла хоть шерсти клок». Но из этого следует, что когда П. в возрасте сорока четырех лет, то есть уже далеко не первой молодости, впервые потерял абсолютную уверенность в себе и вступил на неведомый путь, то его, само собой, охватил страх.