Ахто Леви - Записки Серого Волка
А теперь перепишу свои дневники, быть может, в последний раз. Делать это нелегко: нет ни учебников, ни советчиков, придется полагаться на свое чутье и память. Но хорошо ли, плохо, а напишу. И отступись от меня, мрак тюремный, отступитесь, скука, тоска, пошлые будни.
Год 1962
Приручил мышонка. Великолепная тварь! Жила она у меня в старом ботинке, ела с руки. Только большая шкодница, ей почему-то нравилась моя борода: ночью копошится в ней, а потом уснет.
На днях это маленькое существо опрокинуло здоровенного солдата – смехотища! Дело в том, что щель, через которую эта мышь ко мне попала, я заткнул. Моя мышь сперва забилась за батарею центрального отопления, но потом, привыкнув и, наконец, полюбив свое положение, переселилась в ботинок. А гуляла она по камере свободно, где и как ей хотелось. И вот вздумалось ей, совершить прогулку до двери моей камеры именно в тот момент, когда с другой стороны к этой двери подошел надзиратель, чтобы посмотреть через глазок, чем тут занимается моя недостойная личность, но… ничего не видно, в глазке что-то копошится серое. Он мне кричит:
– Отойди от двери! Перестань закрывать глазок! – А мне смешно, потому что я лежу на постели, а в глазке сидит мышь. Я молчу. Надзиратель открывает кормушку, чтобы дать мне нагоняй, но прямо у его носа выныривает мышь. Он от неожиданности так испугался, что сделал поспешно шаг назад и, оступившись, упал. А мышонок – в коридор и побежал прочь.
У меня даже дух перехватило: удрал мышонок! Попросил надзирателя помочь горю. Он, длинный, нескладный, долго преследовал мою мышь, пока беглянка не сообразила, что самое безопасное место – моя камера и не вернулась через ту же кормушку. А мой охранник, вытирая шапкой вспотевшее лицо, удивленно наблюдал, как эта шкода забирается в мою бороду на отдых.
Сегодня ночью она мне немного досадила. Послали добрые люди в честь моего 31-го по счету дня рождения полный мешок всяких вкусных вещей. Я поел, разумеется, накормил и мышь. А в благодарность за это она ночью расковыряла свою щель и привела откуда-то целое сборище своих соплеменников, и всю ночь они штурмовали мой мешок самым бессовестным образом. А утром она убежала совсем.
* * *Со мной произошла сказочная история. О подобных я читал лишь у К. Дойла. Совсем недавно получив арестантскую порцию хлеба, я не замедлил вонзить в нее зубы, ибо был голодный, потому что арестант редко когда бывает сыт. И под зуб мне попалось что-то твердое. Я вытащил изо рта колечко…
Колечко было золотое и маленькое, с темным сверкающим камешком. На внутренней стороне была выгравирована надпись: «Люсе от мамы. 1950». Что мне было с ним делать? Продать было некому, держать у себя – ни к чему. Вернуть обладательнице? А как ее найти? Я стал мыслить, как это называется, дедуктивно. Трубки у меня нет, да я и не курю; потому не сидел, как Шерлок Холмс, погрузившись в облако дыма и в события, а бегал по камере из угла в угол и сделал следующие выводы: 1) она – женщина; 2) зовут – Люся, значит Людмила; 3) работает лаборант-кой на хлебозаводе; 4) она очень маленькая; 5) у нее была крупная неприятность или она очень рассеянная. Затем вызвал начальство, сообщил плоды своих размышлений и отдал колечко. Через два дня получил полную корзину кондитерских изделий (в которых понимаю толк) и убедился, что умею дедуктивно мыслить: Люся работает на хлебозаводе бригадиром, у нее в тот день, когда она потеряла колечко, была крупная неприятность: забраковали тесто.
Я остался собой доволен.
Жизнь становится невыносимой. И куда бы мне подеваться от всех этих шумов? Даже в тюрьме нет покоя человеку… Этакое безобразие! Вот бьют с утра до вечера по дверям: тому не додали хлеба, тот не получил махорки, один орет, бесится, изображая психопата, другой целыми днями подсчитывает, сколько он съедает фактически. А тут еще поезда… От них грохот. Да еще вздумалось им гудеть около тюрьмы… Все гудят, как по уговору. Ох, шум, шум. А это еще что за шум? Самолет. Но зачем им надо летать именно над тюрьмой? Что им, в воздухе места мало?!
От изнурительной, тревожной жизни развивается у человека повышенная нервозность, и от этого может избавить разве лишь глубокое одиночество. Но какое же это, к черту, одиночество? Вот в соседней камере живет человек. Слышу его уже больше года и прозвал Ворчуном. Ему вечно нехорошо, и всем он недоволен: и сестры его отравляют, и врачи на него не обращают внимания, а он больной-пребольной; начальство его преследует и морит голодом (бедняга! он жирный, как боров), прогулку ему дают меньше, чем всем; газеты ему дают не те, что всем, и т. д. и т. п. И вот стучит в дверь с утра до вечера, орет, требует сегодня то, завтра другое.
Тоже считает себя вором, но, по-моему, он еще и негодяй!
* * *Все влюбленные и поэты восхищаются соловьем. Но я от души благодарю воробья, который проживает над моим окошком и поет мне вот уже полтора года. Его зовут Филипп, по фамилии – Чирик. И поет он – ей-богу! – не хуже соловья. И что самое главное, это мой собственный воробей. Я его вырастил, выкормил, так сказать, человеком сделал. Подобрал его совсем малень-ким в прогулочном дворе, он был тогда некрасивый, голый, без перьев, видимо, выпал из гнезда. А гнезд у этих воробьишек на каждом шагу, народ этот к вопросу о жилплощади относится не очень требовательно, любая щель для них хороша. Забрал я этого несчастного, стал кормить, и возни с ним было немало. Мы часами с ним вдвоем беседовали, причем каждый думал о чем-то своем, ведь, должно быть, и они, воробьи, о чем-то думают. Садится он на мой большой палец и говорит – чирик, и я ему говорю то же самое, стараясь быть поточнее в произношении. Выходил я с ним на улицу, в прогулочный двор. Он тогда уже летать научился. Сперва я подумал – улетит. И точно – улетел. Но как только закончилось мое время прогулки и меня выводили из прогулочного двора, Филипп тут же появился, я его забрал, и мы вместе пошли в камеру. Однажды он вовремя не явился, так надзиратели посочувствовали, не вывели меня со двора, ждали Филиппа и вместе переживали: прилетит или нет? Прилетел. Долго он у меня жил, но тосковать что-то стал, и решил я ему дать свободу. Посадил на открытую форточку и говорю: «Лети, любезный, устраивайся, как знаешь». А он – нет. До сих пор я все боялся держать открытой форточку, чтобы не улетел Филипп, теперь выгоняю его, а он не уходит. Несколько дней он все привыкал к форточке, потом как-то улетел, но в тот же день вернулся. Потом он, видать, влюбился, бедняга – вдвоем появились, Филипп – он был теперь красавец, самостоятельный и вполне представительный воробей – в окно, а она – нет. Он туда-сюда, зовет, а она ни в какую. Кончилось тем, что отыскал Филипп над моим окошком какую-то щель и в ней устроили они себе гнездо. С тех пор у меня за окном на полном, так сказать, государственным обеспечении живет мой собственный воробей по имени Филипп.