Ильма Ракуза - Мера моря. Пассажи памяти
Между тем, собранные за долгие годы вещи смотрят на меня заговорщицки. Сидят в засаде и напоминают. Их много, а я одна. Их численное превосходство сочится из книжных и платяных шкафов, выставляется напоказ на полках и столах. Ведь я не только активно собирала, я еще и сохраняла все, что попадало ко мне: письма (в коробках, от друзей, любовников, коллег), открытки (dito), книги, подписанные авторами (dito), подарки (балетные туфли Эллы Комлевой, русские шали, шелковые платки, сумочки, чайные стаканы, ожерелья, рисунки, вазы, тарелки). Стоит мне захотеть от чего-то избавиться, в лицо сразу веет сквозняком. Знакомое чувство: отпустить, или: чемодан это чемодан/ это прощание/ это кожа/ это нука-тронь/ это набей-меня-доверху/ распакуй меня/ мы-переезжаем-отсюда-туда/ и оттуда/ах, да/ дальше.
Этого «дальше» не миновать, и все же. И все же вещи, прочные, привносят стабильность. Образуют рамки. Дают защиту. Опору. Эти безмолвные, говорящие вещи. На тот свет они не стремятся, но годятся для того, чтобы создавать ощущение дома.
То, что они меня легко переживут, хорошо.
То, что они призывают меня к порядку, хорошо.
То, что они, не меняясь сами, показывают мне, как изменилась я, хорошо.
То, что они (в пику моей сентиментальности) независимы, хорошо.
Давно уже они ведут между собой разговоры, в которых мне нет места. Это хорошо.
Об их невинности я не хочу говорить. Ни я, ни они не невинны. Но по сравнению с моими вопросами, они хороши без вопросов.
LXVIII. О забвении
Память это сумма забытого, говорит Ильзе Айхингер.
Как прожорливая черная дыра, эта фраза грозит проглотить остатки памяти.
Но нет. Память есть память, даже если в ней то тут, то там обнаруживаются дыры. Обрыв ленты, как в кино. Паузы. Это плохо? У тела есть право сбросить груз. К tabula rasa оно не стремится.
Прежде чем вызвать в своей памяти ту самую книжку венгерских сказок (истрепанную), я ее нюхаю: корица и что-то сладковато-горькое. Такого запаха я больше нигде не встречала. Он ведет меня прямиком в детство, в царство сказок. Только что там сотворил черт с Янчо, я не помню. Черт, Янчо, Жужа, бог с ними уже. Книга пахнет Рождеством, и мама читает. В этом половина счастья.
М. называет меня фетишисткой запахов, в то время как она сама бредит белыми кистями, розовыми кончиками пальцев и острыми локотками.
Забвение, говорю я, бежит от запахов. Если пахнет сеном, во мне возникают сотни образов.
М. думает образами, вспоминает образами. Остальное ее не волнует.
Образы, говорю я, это хорошо. Но сначала запахи.
Надежные: запах бурого угля (Любляна), запах водорослей и жареных сардин (Триест). Запах кипарисов (Триест, Градо), запах мокрого от дождя барвинка (Триест), запах сахарной ваты и жареного миндаля (все ярмарки моего детства), запах застывшего жира и мочи (провинциальные вокзалы Восточной Европы), запах жавелевой воды (измученный насекомыми юг), душный запах ладана (церкви Италии), запах йода (старые аптеки). Секундный контакт, и фильм крутится дальше.
Где рвется, там рвется. Я не претендую на все.
Будто играет память в чет и нечет, скачет, останавливается, снова скачет.
И М.: Если маргиналии дискретны, то магистральная линия образует континуум.
Погоди, погоди, а кто скажет мне, что такое магистральная линия, побочная линия и все остальное. Эти нити, связи, свободные концы, рисунок совпадений.
Скачи, сестричка, скачи. И перепрыгивай.
Перепрыгнуть – облегчение. Или так получается, потому что память бастует. Что-то не хочет, ищет и мучается, напрасно. Спящие собаки? Бесформенность? Не трогай это. Не лови рыбку в мутной воде.
A partial amnesia, говорит Б., частичная амнезия. И: спасение.
В повести Костолани «Жаворонок» родители изо всех сил пытаются забыть, что их дочь уродлива. Мясистый нос, лошадиные ноздри, крохотные глазки молочного цвета, утиная походка. О том, чтобы выдать замуж, речи нет. И что же? Преврати бремя в любовь, согрейся. Даже если игра в забвение лжива.
Вот сидят отец с сыном в турецкой таверне (Кумкапы), рассматривают туристов. Сыну лет восемнадцать, у него плохая кожа и пластинка во рту. Они едят мало и еще меньше разговаривают. Но вот раздается танцевальная музыка и полные блондинки выходят танцевать, крутя задами. Это зрелище вызывает у них смех и – неожиданно – сближает. Хочет ли отец (скорее всего, в разводе, и этакий левантийский Дон Жуан) подбодрить своего непривлекательного сына? Он без ума от этих русских, сообщает мне отец, хотя я не спрашиваю. А сын смущенно хихикает. Женская тема витает в воздухе, и это, кажется, единственное, что интересует некрасивого юношу. Даже при том, что рядом с отцом у него нет никаких шансов. Но об этом ни слова. Главное остается за кадром. Сметается игривым движением. My son is going to study in the U.S., говорит он высокопарно. Когда сын встает, я вижу, что он болезненно худ.
Не смотри, забудь, забудь, не смотри. Если так надо. Если так задумано. Боль способна на все. Она натягивает кожу забвения, потом прорывает ее.
А если нет боли?
Тогда прав Бланшо: «Забыть, примириться с забытым в памяти, которая ничего не забывает».
LXIX. Ветер
Лицо ветра – то, что он приводит в движение.
Ёко ТавадаНе ухватишь: вот он здесь и вот его нет, и все же оставляет следы, если хочет. Ветер, ветер, небесное ненебесное дитя. Горный ветер, равнинный ветер, ветер с моря, высотный ветер, косой ветер, вихрь, шторм, норд, зюйд, ост, вест, бриз, ветерок, самум, фён, сирокко, трамонтана, маэстрале, бора, мистраль. И не говорите мне, что ветра взаимозаменяемы, что ветер, который сегодня дует в Триесте, завтра будет дуть в Берлине. И потому не стоит, якобы, путешествовать. Ветра – это существа, у них свои сферы, имена и принцип действия. И я, будучи ветропроницаема, в своем открытом всем ветрам существовании должна принять всякий ветер и не дать себя сдуть.
Чем больше передвижений, тем чаще встречаешься с ветром. И при каждой встрече я убеждаюсь, что покой – это редкое состояние.
Ветр, Wind, vent, szél, по сути он должен быть односложным, ветер, как снег, не как облако, которое может принимать форму: хлопьев, крыльев, рыб, драконов, ушей, ворот, хобота, кораблей, амфор, лошадей, парусов, сверл, быть стального цвета, белого, свинцового, бежевого, грязно-желтого, кремового. У ветра нет цвета, но зато он звучит: поет, свистит, стонет и неистовствует.
Бора в Триесте – далекий потомок бога северного ветра Борея – ревела как дикий зверь. Скатывалась с Карстового плато вниз в море, захватывая с собой все, что попадалось на пути. Я научилась ее бояться, еще маленькой. Когда она билась о стены дома, поднимала волны море, превращала дождь в лед, так что людям приходилось ползти на четвереньках. На угловых домах были натянуты канаты, чтобы держаться. Летали шапки, зонты и шарфы, пальто надувались как шары. Праздник для карикатуристов, если бы только при этом не погибали люди. Прохожие, полицейские, рыбаки. Статистика отмечает скорость бора от 130 до 180 километров в час, яростнее всего ветер бушевал в зимние месяцы. И холодно, холодно, для ребенка это означало домашний арест.
И все же были дни умеренной бора, не такие опасные, когда мама упаковывала меня в цигейку и брала с собой. Я смотрела на свинцово-серое пенистое море, чувствовала стихийную мощь ветра, боролась со страхом и сопротивлением. Триест превращался в «тогу вабогу», во что-то разнузданное, которое громко ударяло мне в уши. Столица бора скрежетала зубами от ярости.
При медлительном южном ветре, сирокко, разливалась свинцовая усталость и дурное настроение. Ветер приходил порывами, с моря, которое было укутано в дымку. Лихорадочные волны тепла, теплая воздушная подушка, от которых тупеешь. Пинии, тамариски и олеандр недовольно дрожали. В такие дни я предпочитала ловить солнечных зайчиков в комнате для сиесты, а не сидеть на скалах у моря. Хоть вода и обещала прохладу.
И не говорите мне, что все ветра одинаковы.
В лагуне Градо дула трамонтана. Трава и кусты на крошечных островах выгибались под ветром. Свежо, пенистые кроны блестят в вечернем свете, небо как живые картинки. Паллакш, паллакш, вырывается у меня. Справа остров Медеи Пазолини, камышовая хижина, без Марии Каллас. Джузеппе Дзигайна рядом со мной говорит, что в лагуне приветствуют друг друга просто поднимая руку, словно взмахивая крылом. Потом наш корабль пристает к небольшому молу острова Анфора. Ветер налетает холодными шквалистыми порывами, тянет, тормошит, рвет. Читает слепые письмена моря. Облака плывут. Натянуть капюшон и по молу, через траву по колено. Мне приходится наклоняться, чтобы противостоять порывам ветра. Серый ил лагуны, из которого торчат куски дерева. За ними сине-зеленая мелкая вода. Пахнет водорослями и йодом. Я вдыхаю этот запах, пронизывающий ветер. Он проникает мне в легкие. Он оглушает меня. И дальше. В моей памяти проплывают мозаичные рыбки Аквилеи. Такая радостная стайка. Надо мной несутся торопливые облака. Они рассказывают о шторме в открытом море. Здесь, в лагуне, нет таких высоких пенных брызг, хотя ветер сильнее. Он бьет мне в лицо. Еще не дойдя до конца дамбы, разворачиваюсь, лицо мокрое и соленое. Сквозь слезы смотрю на круглые ковры морской травы в лимане. Солнце садится.