Роберто Боланьо - Третий рейх
На следующий день Горелый выглядит еще сильнее, если такое вообще возможно. Он атакует на востоке, и я снова вынужден отступить; накапливает силы в Великобритании и начинает двигать свои войска, хотя поначалу довольно медленно, в Марокко и Египте. Пятно на его предплечье исчезло. Виден лишь шрам от ожога, гладкий и плоский. Его перемещения по комнате неспешны, даже изящны и совершенно лишены вчерашней нервозности. Что верно, то верно: говорит он мало. Его в первую очередь интересует игра и все, что с ней связано: клубы, журналы, чемпионаты, матчи по переписке, конгрессы и так далее, и все мои попытки перевести разговор на другие темы, например, выяснить, кто ему дал копии правил «Третьего рейха», тщетны. Когда он не хочет чего-то услышать, то сразу превращается в каменного идола или упрямого быка. И делает вид, будто к нему это не относится. Возможно, моя тактика в этом отношении грешит излишней деликатностью. Я очень осторожен и в глубине души стремлюсь не задеть его чувства. Возможно, Горелый мой враг, но он хороший враг, да у меня и нет особого выбора. Что было бы, если бы я выражался более ясно, если бы поведал ему то, о чем мне рассказали Волк и Ягненок, и попросил бы дать свои объяснения? Вероятно, в итоге мне пришлось бы выбирать между его словом и словом испанцев. Предпочитаю этого не делать. Так что беседуем мы об играх и игроках, и это неисчерпаемая тема, которая, похоже, по-настоящему интересует Горелого. Думаю, если бы я отвез его в Штутгарт, — нет, в Париж! — он стал бы там звездой; знаю, смешное, нелепое, но реальное ощущение, я не раз его испытывал, приходя в клуб и видя издалека взрослых людей, погруженных в решение военных проблем, которые для остальных людей — нечто давно прошедшее, исчезающее с одним их появлением. Его обезображенное лицо придает значимости игре. Когда я спрашиваю его, не хотел бы он поехать со мной в Париж, его глаза загораются и только после этого он отрицательно мотает головой. Ты бывал в Париже, Горелый? Нет, никогда. А хотел бы поехать? Хотел бы, но не может. Ему бы хотелось сыграть с другими людьми, сыграть много партий, «одну за другой», но он не может. Поэтому играет только со мной и этим довольствуется. Это не так уж мало, я все-таки чемпион. Это его воодушевляет. И все же ему хотелось бы сыграть еще с кем-нибудь, хотя он и не собирается покупать игру (по крайней мере, ничего об этом не говорит). В какой-то момент у меня создается впечатление, что мы с ним говорим о разных вещах. Я собираю данные, роняет он. С трудом соображаю, что он имеет в виду ксерокопии. И не могу сдержать улыбку.
— Ты продолжаешь ходить в библиотеку?
— Да.
— И берешь только книги о войне?
— Теперь да, раньше нет.
— Раньше — это когда?
— До того, как начал с тобой играть.
— Что же ты читал раньше?
— Стихи.
— Поэзию? Как здорово. А каких авторов?
— Вальехо, Неруду, Лорку… Знаешь их?
— Нет. И ты заучивал их наизусть?
— У меня очень плохая память.
— Но хоть что-то ты помнишь? Можешь прочесть мне что-нибудь, чтобы я получил представление?
— Нет, я помню только ощущения.
— Какие, например? Назови хотя бы одно.
— Отчаяние…
— И все? Больше ничего?
— Отчаяние, высота, море, все открыто, распахнуто настежь, и у тебя в груди все замирает.
— Понятно. А когда ты бросил читать стихи? Когда мы начали играть? Знал бы — не стал тебя вовлекать. Я тоже люблю поэзию.
— Какие поэты тебе нравятся?
— Мне нравится Гёте.
И так до тех пор, пока ему не пришла пора уходить.
17 сентября
Покинул гостиницу в пять часов вечера, а до этого разговаривал по телефону с Конрадом, видел во сне Горелого и занимался любовью с Кларитой. Голова у меня гудела, что я объяснил для себя тем, что ничего не ел, а потому направил стопы в старую часть городка, намереваясь поесть в одном ресторане, на который давно обратил внимание. К сожалению, ресторан этот оказался закрыт, и я побрел дальше по незнакомому кварталу, пока не очутился в лабиринте узких, но чистых улочек, в противоположной стороне от торговой зоны и рыбацкого порта, и чем дальше я шел, тем больше погружался в раздумья и наслаждался самой прогулкой; есть мне уже расхотелось, и я готов был бродить здесь до темноты. Так, наверное, и случилось бы, если бы вдруг меня не окликнули по имени. Сеньор Бергер! Я обернулся и увидел перед собой юношу, чье лицо показалось мне смутно знакомым, хотя я его не признал. Он радостно поздоровался со мной. Я предположил, что это может быть один из наших с братом приятелей, с которыми мы завели знакомство десять лет назад. И заранее обрадовался такой возможности. Солнце светит ему прямо в лицо, и оттого юноша все время моргает. Он что-то сбивчиво объясняет мне, но я мало что понимаю из его быстрых тирад. Своими длинными руками он держит меня за локти, словно желает удостовериться, что я никуда не исчез. По всем признакам это может длиться до бесконечности. Я не выдерживаю и сообщаю ему, что, к сожалению, не могу его вспомнить. Да я же из Красного Креста, помните, я помогал вам с бумагами по поводу вашего друга? Мы познакомились при печальных обстоятельствах! Решительным жестом он достает из кармана помятое удостоверение сотрудника морского Красного Креста. Все разрешилось; мы облегченно вздыхаем и смеемся. Он тут же приглашает меня выпить пива, и я без малейших колебаний соглашаюсь. К моему немалому удивлению, выясняется, что мы идем не в бар, а домой к юноше, который живет буквально в нескольких шагах, на той же улице, в темной и пыльной квартирке на третьем этаже.
Мой номер в «Дель-Map» будет попросторней, чем вся его квартира, но гостеприимство моего хозяина заставляет забыть о низких материях. Зовут его Альфонс, он учится в вечерней школе; это, по его словам, трамплин, чтобы потом устроиться в Барселоне. Его цель — стать дизайнером или художником, что, по-моему, нереально, стоит только взглянуть на его одежду, на афиши, которыми увешаны все стены, на разнокалиберную мебель — все это свидетельствует о совершенно ужасном вкусе. Характер у спасателя довольно своеобразный. Мы еще двух слов не успели друг другу сказать и только уселись — я в старое кресло, покрытое пледом с индейскими мотивами, он на стул, возможно сконструированный им самим, — как вдруг он спросил, не художник ли я тоже. Я обтекаемо ответил ему, что пишу статьи. Где их печатают? В Штутгарте, в Кёльне, иногда в Милане, в Нью-Йорке… Я так и знал, сказал спасатель. Откуда ты мог знать? По лицу. Я могу читать по лицам, как по книге. Что-то в его тоне или, возможно, в словах, которыми он пользовался, меня насторожило. Я попробовал заговорить на другую тему, но он не желал слышать ни о чем, кроме искусства, и я оставил свои попытки.
Альфонс оказался занудным типом, тем не менее спустя какое-то время я обнаружил, что мне нравится сидеть там, спокойно пить пиво и чувствовать себя защищенным от всего, что происходило в городе, то есть от того, что замышлялось в головах у Горелого, Волка, Ягненка, мужа фрау Эльзы, благодаря ауре братства, которую спасатель сумел создать вокруг нас. В душе мы были коллегами и, как говорит поэт, признали друг друга во тьме — в данном случае он узнал меня благодаря своему особому дару — и обнялись.
Почти убаюканный его бесконечными историями — а рот у него не закрывался ни на минуту, — к которым я старался не прислушиваться, я вспомнил главные события этого дня. Во-первых, если следовать хронологическому порядку, разговор с Конрадом, короткий, потому что звонил он, и крутившийся в основном вокруг дисциплинарных мер, которые на работе намеревались применить в отношении меня, если я не объявлюсь в ближайшие два дня. Во-вторых, Кларита, которая, убрав комнату, без кривляний согласилась заняться любовью; она оказалась такой миниатюрной, что если бы я смог, подобно астральному телу, взглянуть на кровать с потолка, то наверняка увидел бы только свою спину и, возможно, кончики ее ног. И наконец, кошмар, привидевшийся мне отчасти по вине горничной, потому что сразу после окончания нашего сеанса, когда она еще не успела одеться и приступить к уборке, на меня вдруг навалилась странная сонливость, как будто я находился под воздействием наркотиков, и мне приснился следующий сон.
Я шел по Приморскому бульвару в двенадцать часов ночи, зная, что в номере меня ждет Ингеборг. Улица, здания, пляж, даже море были гораздо больше размерами, чем на самом деле, словно в городе должны были поселиться великаны. Напротив, звезды хотя и были по-прежнему многочисленны, как это обычно бывает в летние ночи, но выглядели не крупнее булавочных головок, что придавало небосводу какой-то нездоровый вид. Я шел очень быстро, но «Дель-Map» все не показывался на горизонте. И тут, когда я уже отчаялся, с пляжа усталой походкой вышел Горелый с картонной коробкой под мышкой. Не поздоровавшись, он уселся на парапет и повернулся в сторону моря, туда, где царила мгла. Несмотря на то что я благоразумно держался от него на расстоянии не менее десяти метров, мне были прекрасно видны и знакомы оранжевые буквы и цвета на коробке: это был «Третий рейх», мой «Третий рейх». Как оказался в такой час здесь Горелый с моей игрой? Может, он заходил в гостиницу и Ингеборг от досады ему ее подарила? Или он ее украл? Я решил выждать и пока не задавать никаких вопросов, так как подозревал, что в темноте между бульваром и берегом скрывался какой-то человек; мне подумалось, что у нас с Горелым еще будет время обсудить наши дела с глазу на глаз. Поэтому я затаился на месте и ждал. Горелый открыл коробку и стал раскладывать игру на парапете. Испортит все фишки, подумал я, но не произнес ни слова. Ночной ветер пару раз сдвигал с места игровое поле. Не помню, как это произошло, но в какой-то момент Горелый расположил войска совершенно невиданным образом. Получалось, что Германии крышка. Ты играешь за Германию, сказал Горелый. Я присел на парапет рядом с ним и проанализировал положение. Да, дела обстояли хуже некуда: фронты трещали по швам, экономика разваливалась, не было ни авиации, ни флота, а с одними сухопутными войсками против таких сильных соперников много не навоюешь. Словно красный огонек зажегся у меня в голове. Что мы разыгрываем? — спросил я. Первенство Германии или Испании? Горелый покачал головой и снова указал туда, где бились о берег волны и высилась мрачная велосипедная крепость. Что мы разыгрываем? — повторил я, и на глаза мне навернулись слезы. Мне вдруг почудилось — и это было страшно, — что море медленно и неумолимо наступает на бульвар. То единственное, что имеет значение, ответил Горелый, избегая смотреть на меня. Расположение моих армий не вселяло особых надежд, однако я старался играть как можно точнее и восстановил линию фронта. Сдаваться без борьбы я не собирался.