Мартин Эмис - Успех
— Третий этаж, — сказал мне привратник в бакенбардах.
Я стоял в пропахшем карболкой вестибюле. Три крупные женщины со свирепыми свиными рылами критически наблюдали за мной то ли из офиса, то ли из приемной, то ли из комнаты отдыха (дешевые газеты на зеленом столе, автомат с напитками). Двери лифта были открыты. Внутри томился скучающий лифтер. Закройте двери, закройте двери. Когда лифт, стеная, пополз наверх, я почувствовал, что кто-то наблюдает за мной, наблюдает с ухмылкой, полной смертельной ненависти. В лифте было зеркало. Я не решился в него посмотреть.
Площадка третьего этажа никуда не вела. Я поднялся вверх по трем пролетам лестницы. Открылся коридор. Я повернул за угол. Что-то хрустнуло у меня под ногой. Опустив глаза, я с внезапным ужасом увидел, что иду по человеческим зубам. И одновременно услышал влажные всхлипы. В мрачном закутке слева от меня сидел молодой парень, прижав ко рту окровавленный носовой платок. Рядом стояла женщина.
— Бедный паренек, — сказал я.
Его плечи передернулись.
— Это ребята снизу, — сказала женщина. — У них расправа короткая. — Она прищелкнула пальцами. Поморщилась. — Раз — и готово.
— Бедный парень. Но за что? Разве вы не могли остановить их?
— Нет. Их не остановишь, — ответила женщина.
— О боже. Где Терри? Он на месте?
— Мистер Сервис? Вон там.
Я пошел дальше, еще один поворот. Вплотную сидевшие за столом секретарши воззрились на меня.
— Мистер Сервис здесь? — спросил я.
Мистер Сервис. Кто это, черт побери?
— Кто?
— Мистер Сервис.
— Терри? Вон там.
Я снова свернул. Передо мной открылась большая комната, по бокам разделенная на отдельные закутки. Грузные молодые люди с коротко подстриженными бородами уверенно сновали от одного к другому. Оставив свои занятия, все повернулись ко мне. Где «вон там»? Где «вон там, там, там»?
Тут дверь одного из закутков распахнулась — и я увидел Терри, сгорбившегося над телефоном, спиной ко мне, над его головой вился дымок сигареты.
— Да, — говорил он. — Да нет, я не могу, почему я? Я хочу сказать, что по утрам езжу на работу. Не знаю. Не знаю. Я уже пытался — никакой реакции. Они должны хотя бы примерно представлять, сколько еще осталось. Ладно, постараюсь его привезти, постараюсь. Дело в том, что у меня работа, понимаете? Я не могу просто…
Он повернулся на своем стуле и увидел меня.
— Поговорим позже, — сказал он и повесил трубку.
Мы пристально посмотрели друг на друга. Терри казался оживленным, хорошо одетым, взрослым, каким я никогда его не знал.
— Ты видел парня там? — спросил я.
— Какого парня?
— Парня — там.
— Деймона?
— Они выбили ему зубы.
— Я знал, что они это сделают, — ответил Терри. — Рано или поздно.
— …Я разговаривал с мамой.
— Знаю.
— Она…
— Что она тебе сказала?
— Она ничего мне не сказала.
Терри оправил на себе куртку.
— Плохи дела, — сказал он.
— Я знаю.
— Ты? Знаешь? — удивленно переспросил он.
— Я ничего не знаю. Разве мне полагается?
— Плохи дела, — сказал Терри. — Мы поедем домой пораньше — к Рождеству.
12: Декабрь
I
У меня все будет порядок.
ТерриЕдинственное облачко омрачает жизнь служащего Британской железной дороги: в бочке меда его повседневных трудов только одна ложка дегтя. Это пассажир. Пассажир для него — постоянный источник тревог. Пассажир постоянно зудит и не дает ему покоя. Пассажир постоянно мешает ему работать. Пассажир, кажется, просто создан для того, чтобы его окончательно замудохать.
— Подождите здесь, — сказал я Грегори и носильщику, причем особенно резко обращаясь к последнему, поведение которого показалось мне наглым при моей попытке забронировать незанятую тележку.
После этого я встал в длинную очередь, которая медленно и покорно, как на заклание, продвигалась к единственной работающей кассе. В должный момент я проорал место нашего назначения в забранное пластмассовой решеткой оконце.
— Сколько? — спросил я.
После сравнительно короткого периода упрямого непонимания скотина назвала мне баснословную сумму.
— Зачем так афишировать? — спросил я. — Все Равно вашими услугами пользуются только те, кому больше деваться некуда. Пошли, — сказал я носильщику и Грегори.
Легкая музыка порхала под высокими каменными опорами. Бродяги торговали связками газет. Была суббота, и вокзал стоял безлюдный и неприбранный: ветер нес мусор похождений предыдущей ночи, как остатки доисторического празднества. Было восемь утра; воздух начал оттаивать; составы протянулись по путям — выдохшиеся, тяжело грохоча буферами, одышливо выдувая клубы пара.
— Ну вот, — сказал я носильщику, после того как тот помог нам расположиться в вагоне. — Садись туда, — сказал я Грегори.
Грегори пребывал в нерешительности, в то время как носильщик не сводил ошеломленного взгляда с двадцати пенсов у него на ладони.
— Все в порядке? — спросил я обоих.
Когда поезд тронулся, я повернулся к Грегори:
— А теперь не хочешь ли перекусить? Здесь есть вагон-ресторан, где тебе дадут тарелку дерьма за пять фунтов, или, может, просто хочешь кофе? Хочешь чего-нибудь поесть? Если хочешь — давай.
— Нет, что-то не хочется, — ответил он.
Я оторвался от работы, пока поезд задним ходом отгоняли на какой-то пригородный полустанок. Грег по-мальчишески уставился в окно. Я со вздохом заметил на его щеках размазанные следы засохших слез.
— Надолго останешься? — спросил он вполне нормальным голосом.
— Посмотрим. Не могу же я застрять тут на сколько заблагорассудится. У меня работа.
Мы приближались к цели.
— …А как надолго останешься ты? — спросил я его.
— Посмотрим.
Все было кончено к тому времени, как мы приехали, — я знал, что так оно и будет. До дома добирались на такси. Платил я, потому что я теперь старший… это семейство обходится мне в целое состояние. Рассчитываясь с шофером, я следил за тем, как Грегори выбирается из машины. Он стоял спиной к дому, застегивая пальто, тихо жалуясь на ветер.
Его мать ждала нас в дверях. Грегори закрыл глаза и несколько раз кивнул, когда ему сообщили известие, как если бы это было меньшее, чего он ожидал. Она спросила, хотим ли мы посмотреть на тело, — мы с Грегом пожали плечами и согласились. Миновав холл, мы стали подниматься по лестнице. Прошлое волной накатывалось сзади. До чего же я ненавижу это место, подумал я, с его вытертыми коврами, диковинно изогнутыми коридорами, где так хорошо было прятаться, и с его опасно древними круглыми выключателями. Если бы мог, я разрушил бы его до основания голыми руками. Мне всегда было плохо здесь. Конечно, это была не их вина. Они старались.
Он лежал на загороженной кровати. Миссис Райдинг отдернула покрывало. На лице ее супруга, теперь я это видел, застыла удивленно-рассерженная гримаса, рот искривлен, между зубами виднеется щелка — знаете, крутые люди сохраняют зубы, сколь угодно старые или замудоханные, — глаза открыты, брови сурово нахмурены, как будто гордецу сказали, что он стал жертвой унизительного розыгрыша. Я глядел на это яркое лицо мессии. Кем он был? Я знаю кем. Добрым человеком — или славным, как угодно; дурнем; дурнем, который был добр ко мне, когда этого даже и не требовалось, когда никто его к этому не понуждал; человеком, которому позволялось творить все, что ему взбредет в голову и сколько взбредет. Грегори плакал здесь чуть больше, но сдержаннее — слезы, если так можно сказать, были внутренние.
Я был доволен, что перед ланчем мне удалось перехватить три стакана шерри, который был выпит на кухне с бережливой торопливостью умеренно пьющего человека. Моя приемная мать держалась оживленно и немногословно — ближайшие несколько дней по меньшей мере были у нее заняты под завязку, — и как только ланч закончился и сыр был убран со стола, она деловито направилась в кабинет. Как было условлено, мы на несколько минут уединились с ней для небольшого совета. Никаких сюрпризов: она собиралась переехать к своему двоюродному брату в Шропшир; оставались долги; дом разваливался и практически ничего не стоил; срок аренды на лондонскую квартиру истекал через восемь лет — я спросил, чем могу ей за это отплатить, и она ответила, чтобы я не брал этого в голову; она как-нибудь справится; я сказал, что буду делать все возможное для них обоих.
Я присоединился к Грегори, и мы пошли прогуляться по аллее. Несколько минут мы, дрожа, стояли рядом. Я предложил ему дорогую сигарету, которую он робко взял.
— Что собираешься делать? — спросил я.
— О, здесь столько всяких дел, — ответил он.
— Но мне здесь больше делать нечего, верно?