Кен Кизи - Над кукушкиным гнездом
Но про меня он молчал. И рассуждал до тех пор, пока Хардинг не спросил, хочет ли он еще разок примериться к пульту; он сказал – нет, но если он не может поднять, это не значит, что никто не может. Сканлон сказал, что кран, наверно, может, а человек ни за что не поднимет, а Макмерфи кивнул и сказал: может быть, может быть, но в таких делах угадать трудно.
Я наблюдал, как он заманивает их, подводит к тому, чтобы они сами сказали: нет, черт возьми, никакому человеку это не под силу – и сами предложили бы спор. Я смотрел, с какой неохотой он идет на спор. Он давал им повышать ставки, затягивал их все глубже и глубже, пока не добился пяти к одному от каждого на верном деле, а некоторые ставили по двадцать долларов. И даже не обмолвился, что я при нем поднял пульт.
Всю ночь я надеялся, что он не станет доводить дело до конца. А на другой день во время собрания, когда сестра объявила, что рыболовы будут принимать специальный душ – подозревают, что у них насекомые, – я надеялся, что она ему как-нибудь помешает, сразу погонит нас в душ или еще что-нибудь – что угодно, лишь бы мне не поднимать пульт.
Но сразу после собрания, пока санитары не успели запереть ванную, он повел нас туда, заставил меня взяться за рычаги и поднять пульт. Я не хотел, но ничего не мог сделать. Получалось, что я помог ему выманить у них деньги. Они держались с ним дружелюбно, когда платили проигрыш, но я понимал, что они чувствуют – они как бы потеряли опору. Я поставил пульт на место и сразу выбежал, даже не взглянув на Макмерфи. Убежал в уборную, мне хотелось побыть одному. Я увидел себя в зеркале. Он сделал, что обещал: руки у меня опять стали большие, большие, как в школе, как у нас в поселке, а грудь и плечи – широкие и твердые, и пока я смотрел на себя, вошел он. Протянул пять долларов.
– Вот тебе, вождь, на жвачку.
Я помотал головой и пошел прочь. Он схватил меня за руку.
– Вождь, это просто знак благодарности. Если считаешь, что твоя доля больше...
– Нет! Убери, я не возьму.
Он отступил на шаг, засунул большие пальцы в карманы и, наклонив голову набок, посмотрел на меня снизу. Смотрел довольно долго.
– Так, – сказал он. – В чем дело? Что это вы все нос воротите?
Я не ответил.
– Сделал я, как обещал? Большим тебя сделал? Так с чего я вдруг стал плохой? Вы себя так ведете, как будто я изменник родины.
– Ты всегда... Все... Выигрываешь!
– Все выигрываю! Олень дурацкий, в чем ты меня обвиняешь? Был уговор, я его выполняю, и только. Так чего разоряться?..
– Мы думали, ты не для того, чтобы выигрывать...
Я чувствовал, что подбородок у меня дрожит, как бывает, когда собираешься заплакать, – но я не заплакал. Я стоял перед ним, и подбородок у меня дрожал. Макмерфи открыл было рот, хотел что-то сказать и раздумал. Он вынул руки из карманов, двумя пальцами взялся за переносицу, словно ему жали очки, и закрыл глаза.
– Выигрывать, елки зеленые, – сказал он с закрытыми глазами. – Слыхал? Выигрывать.
Поэтому, наверно, я больше всех виноват в том, что случилось под конец дня в душе. И загладить вину я мог только так и никак иначе – тут уж не приходилось думать об осторожности, о хитрости, о наказании, раз в кои веки не приходилось беспокоиться ни о чем постороннем, а только о том, что надо делать, и делать, что надо.
Только мы вышли из уборной, как появились трое черных санитаров и стали собирать нас для специального душа. Маленький санитар засеменил вдоль плинтуса и, корявой рукой, черной и холодной, как гвоздодер, отдирая от стенки прислонившихся к ней больных, сказал, что старшая сестра назвала это профилактическим обмыванием. На катере мы были в таком обществе, что нам надо пройти обработку, пока мы не разнесли какую-нибудь дрянь по больнице.
Мы выстроились нагишом вдоль кафельной стенки, и тут входит санитар с черным пластмассовым тюбиком, выдавливает с пуканьем вонючую жидкость, густую и липкую, как яичный белок. Сперва в волосы, потом – повернись, нагнись, раздвинь щечки!
Острые ворчали, шутили, паясничали, старались не смотреть друг на друга и на плавающие в воздухе грифельные маски, лица-негативы из дурного сна, целящиеся в нас из дурного сна мягкими жомкими стволами. Они дразнили санитаров: «Эй, Вашингтон, а как вы развлекаетесь остальные шестнадцать часов?», «Эй, Уильямс, можешь увидеть, что я ел на завтрак?»
Все смеялись. Санитары стискивали зубы и не отвечали; такого не было, пока не появился этот рыжий гад.
Когда Фредриксон раздвинул щеки, раздался такой звук, что я думал, маленького санитара отнесет к другой стенке.
– Внемлите! – Хардинг приставил ладонь к уху. – Нежный голос ангела.
Все смеялись, ржали, дразнили друг друга, пока санитар не подошел к следующему человеку, – тут в комнате наступила мертвая тишина. Следующим был Джордж. И в эту секунду, когда смех, шутки и жалобы смолкли, когда Фредриксон уже выпрямлялся рядом с Джорджем и поворачивался, а большой санитар уже собирался сказать Джорджу, чтобы он нагнул голову, и выдавить на нее вонючую жижу, – в эту самую секунду все мы догадались, что сейчас произойдет, и почему должно произойти, и как мы ошиблись насчет Макмерфи.
Мылом Джордж никогда не мылся. Он даже не брал полотенце из чужих рук. Санитары из вечерней смены, которые устраивали нам душ по вторникам и четвергам, поняли, что настаивать себе дороже, и не приставали к Джорджу. Так повелось с давних пор. И все санитары это знали. Но теперь все знали – даже Джордж, который откинулся назад, мотал головой и закрывался руками, словно двумя дубовыми листьями, – что этот санитар с разбитым носом и прогорклым нутром и оба его дружка, дожидавшиеся сзади, такого случая не упустят.
– Да нагни же ты голову, Джордж...
Остальные уже поглядывали на Макмерфи, он стоял третьим или четвертым от Джорджа.
– Ну давай, Джордж...
Мартини и Сефелт стояли под душем не шевелясь. Решетки у них в ногах отрывистыми глотками забирали воздух и мыльную воду. Джордж посмотрел на решетку, словно она с ним разговаривала. Он глядел, как она глотает и давится. Потом опять посмотрел на тюбик в черной руке, на то, как выдавливается слизь из дырочки и ползет по чугунному кулаку. Санитар придвинул тюбик еще ближе, и Джордж еще больше откинулся назад, мотая головой.
– Нет... Этого не надо.
– Обязательно надо, рукомойник, – сказал санитар как бы жалея его. – Обязательно надо. Нельзя же, чтобы по больнице ползали насекомые. Почем я знаю, может, они в тебя уже на сантиметр вгрызлись!
– Нет! – Сказал Джордж.
– Брось, Джордж, ты сам мог не почувствовать. Эти букашки, они очень, очень крохотные – меньше булавочной головки. Они что делают – садятся тебе на курчавый волос, и висят, и буровятся в тебя, Джордж.
– Нет букашек! – Сказал Джордж.
– Ты послушай меня, Джордж, я видел случаи, когда эти жуткие букашки прямо...
– Ладно тебе, Вашингтон, – сказал Макмерфи.
Шрам на разбитом носу санитара был как неоновая загогулина. Санитар знал, кто с ним говорит, но не обернулся; а если бы он не замолчал и не провел длинным пальцем по шраму, заработанному в баскетбольной игре, можно было бы подумать, что он и не слышал. Он потер нос, а потом, растопырив пальцы, поднес руку к лицу Джорджа.
– Вошка, Джордж, видишь? Вот – видишь? Ты же знаешь, как она выглядит? Ясно, ты набрался вошек на лодке. Нельзя, чтобы они буровились в тебя, правильно, Джордж?
– Нет вошек! – Закричал Джордж. – Нет! – Он стоял прямо и даже голову поднял, так что мы увидели его глаза.
Санитар отступил. Остальные двое над ним засмеялись.
– Что-то не получается, Вашингтон? – Спросил большой. – Что-то задерживает процедуру с той стороны?
Он опять подошел ближе.
– Джордж, говорю тебе, нагнись! Или ты нагнешься и тебя намылят – или я возьмусь за тебя рукой! – Он опять поднял руку; она была большая и черная, как болото. – Возьмусь за тебя этой черной! Грязной! Вонючей! Рукой!
– Не надо рукой! – Сказал Джордж и поднял кулак, как будто хотел размозжить этот грифельный череп, разбрызгать шестерни, болты и гайки по всему полу. Но санитар ткнул Джорджа тюбиком в пупок, выдавил, и Джордж, беззвучно охнув, согнулся пополам. Санитар выдавил мыло на его легкие белые волосы, а потом растер ладонью, измазал ее чернотой всю голову Джорджа. Джордж обхватил себя руками за живот и закричал.
– Нет! Нет!
– Ну-ка повернись, Джордж...
– Браток, я сказал, хватит.
Теперь санитар обернулся на его голос. Я увидел, что он с улыбкой глядит на голого Макмерфи – ни шапки, ни ботинок, ни карманов, даже пальцы засунуть некуда. Санитар с ухмылкой водил по нему глазами.
– Макмерфи, – сказал он и покачал головой, – знаешь, я уж начал думать, что мы с тобой никогда не разберемся.
– Ты, хорек вонючий, – сказал Макмерфи, но в голосе было больше усталости, чем злобы. Санитар ничего не ответил. Макмерфи заговорил громче. – Гуталиновая морда!
Санитар помотал головой, захихикал и обернулся к дружкам.