Айрис Мердок - Море, море
День, два или несколько дней, как захочешь, ты просто думай о том, что я тебе сказал. А потом, когда захочешь, напиши мне письмо и пошли по почте. Так будет лучше всего. Не терзайся, не бойся. Я найду способ связаться с тобой. Я буду любить тебя и лелеять и сделаю все, чтобы наконец-то дать тебе счастье.
Твой всегда, теперь, как и прежде, и во все эти годы верный
Чарльз.
P.S. Приди ко мне так или иначе, конечно, без всяких условий, позволь мне только помочь тебе, служить тебе, а ты уж сама решишь, где и как захочешь жить дальше».
Я написал это письмо быстро, страстно, без помарок. Перечитав его, чуть не поддался соблазну кое-что изменить, потому что местами оно звучало — ну, скажем, немного самовлюбленно, немного напыщенно, немного театрально, что ли. А потом решил — нет, это мой голос, пусть она его услышит. Едва ли, читая это письмо, она будет настроена критически. Если я стану улучшать его и отделывать, оно, чего доброго, покажется неискренним и потеряет свою силу. А что до эгоцентризма, то, конечно же, я эгоцентрик. И пусть она не сомневается, что я пекусь и о своих интересах, а не только о ней, из чистого альтруизма! Пусть знает, что может, обретя свободу, дать мне счастье.
Закончив письмо и решив, что оно сгодится, я вложил его в конверт и напечатал на машинке имя и адрес. На машинке я пишу плохо и текст письма написал от руки. Потом я посидел, подумал, разрешил себе минуту надежды, почти радости. Потом, как уже сказано, пошел купаться. Море прохладно обняло мое теплое тело, обволокло меня своей прохладной чешуей. Поверхность воды чуть колыхалась, гладкая и блестящая, как яблочная кожура. Даже без веревки из занавесок, которую шаловливое море опять отвязало, я без труда выбрался на берег. Пишу я это уже на следующий день, а письмо к Хартли в толстом конверте все еще лежит в гостиной на столе у окна. С утра я сел за дневник. Скоро буду завтракать — доем мясные консервы с вареным репчатым луком. (Вареный лук — тоже яство для королей.) Красную капусту я доел вчера вечером, с яичницей, и выпил изрядную толику испанского белого вина (напрасно). После завтрака пойду за покупками, ужасно хочется фруктов, гренков с маслом, молока к чаю. Владелица лавки говорила, что на этой неделе будут, вероятно, вишни.
Почему я медлю, откладываю? Почему делаю вид, будто ничего не случилось и все идет по-прежнему? Меня все еще поддерживает сознание достигнутой цели, заработанной передышки. Я искал решающего доказательства и нашел. Я решил, что делать и как это сделать. Я поговорил с ней красноречиво, определенно, хотя мои слова еще не достигли ее. Они словно еще летят к ней по воздуху, летят к ней в сердце. Или я медлю потому, что мне страшно? Передать письмо будет нелегко, допустить промашку непростительно, но не этого я боюсь. Чем скорее я вручу ей письмо, тем скорее узнаю ее ответ. Каков-то он будет? Если она скажет «нет» или не ответит, я, конечно, решу, что у нее от страха совсем опустились руки. Но как мне тогда быть и сколько времени ждать, прежде чем предпринять следующий шаг, и чем занять это время? Эта передышка не будет спокойной, лучше продлить теперешнюю. С тех пор как я подслушал тот разговор, я настолько теснее, настолько ужаснее связан с ними обоими. Я стал членом семьи, а отсюда ненависть, ревность, семейные демоны. И еще: что, если она только воспользуется мною, чтобы вырваться на свободу, а потом бросит меня? Можно ли это вообразить? Мог бы я потерять ее вторично, могла бы она исчезнуть? Я бы просто сошел с ума. Перечитав свое письмо, я счел нужным добавить постскриптум, мне показалось, что это будет честно. Но разумно ли? Может, лучше его зачеркнуть. Пусть лучше считает, что, убежав ко мне, сожгла свои корабли.
Я должен убедить себя, что эти соображения преждевременны и никчемны. Но я отлично понимаю, почему сижу здесь, смотрю на письмо и пока еще не хочу доставить его по адресу.
Теперь я расскажу, что случилось дальше, а тут было много неожиданного. Медлил я после предыдущей записи всего лишь до вечера того же дня. Выжидательное спокойствие, описанное мною, внезапно сменилось неистовым желанием немедленно узнать свою судьбу, и я сразу же приступил к осуществлению моего плана. Я надел легкий плащ и старую шляпу с полями, сунул письмо в карман, не зачеркнув постскриптум, и повесил на шею бинокль, который Джеймс подарил мне для наблюдения за птицами, когда мы еще учились в школе. В нашем детстве так уж повелось, что Джеймс делал мне подарки, часто дорогостоящие, а я не дарил ему ничего. Вероятно, мои родители принимали это как неизбежный элемент покровительственного отношения богатых к бедным; и я лишь долго спустя сообразил, что на самом-то деле подарки были от дяди Авеля и тети Эстеллы. Бинокль был не особенно сильный, не сравнить с тем, в который Бен наблюдал за женой, но я решил, что и он сгодится.
Я пошел, как и в тот раз, верхней дорогой, через болото, в обход фермы Аморн и к дальнему концу деревни. Мне нужно было попасть в лес за тем лугом, что граничит с садом «Ниблетса». По военной карте я выяснил, что в начале деревни (чуть не доходя церкви) вправо отходит в лес узкая дорога, она поднимается в гору, в ту часть леса, что расположена позади коттеджей. Таким образом, я мог сделать полный круг, ни разу не оказавшись на виду. На крутом подъеме я разогрелся и устал, но скоро вышел на прохладную лесную тропинку, отходящую в сторону моря, по моим расчетам — чуть дальше, чем кончалась проезжая дорога к «Ниблетсу». Через несколько минут сквозь деревья засветилось открытое поле, и не так уж далеко от меня показался коттедж, на который я тут же и направил бинокль.
Я ждал долго, остыл, потом даже озяб немного, хотя солнце еще светило. Занемели руки, устали глаза. Наконец джентльмен вышел из дому. Температура у меня подскочила, и сердце забилось быстрее. Я с удовольствием отметил, что в руке он несет мотыгу. Его длинная вечерняя тень заскользила вниз по траве. Приятно было ощутить, что я без ведома Бена держу его на прицеле, как он держал меня. Я никогда не имел дела с настоящим ружьем, но на сцене прицеливался много раз, и ощущение это мне знакомо. В нижнем конце сада он задержался возле одной из цветочных грядок, сперва лениво потыкал мотыгой в землю, а потом вдруг принялся раз за разом ударять ею по одному и тому же месту — не копать, не рыхлить, а бить. На кого он накинулся? На улитку, на полевой цветок? О чем он думал, столь сосредоточенно и яростно изничтожая какого-то крошечного, ни в чем не повинного врага? Однако раздумывать над этой интереснейшей картиной было некогда. Я двинулся вверх под прикрытием деревьев, время от времени поглядывая на Бена в бинокль, и достиг точки на той же высоте, что и конец шоссе, от которого меня теперь отделяло ярдов двести открытого места, и Бен вот-вот должен был скрыться из виду за углом коттеджа. Я прикинул, что в течение двух-трех секунд после того, как я выйду из лесу, он еще сможет меня заметить. Я глянул на него в последний раз. Он сидел на корточках возле грядки, спиной ко мне. Я сделал несколько длинных скользящих шагов по открытому месту, а потом во весь дух пустился к шоссе и через калитку, по дорожке, к парадной двери.
Звонить я не стал. Этот сладенький певучий перезвон вполне мог разнестись далеко по вечернему воздуху. Я постучал в дверь пальцами, условным стуком, как мы с Хартли в детстве, бывало, стучались друг к другу. Очень скоро она открыла дверь. Думаю, надеюсь, что такая реакция на мой стук была у нее инстинктивной. Мы воззрились друг на друга в ужасе, разинув рот. Я видел ее взгляд, застывший от изумления и страха. Я сунул ей письмо неловким движением — не сразу нашел ее руку, и письмо чуть не упало. Но вот она ухватила его, прижала к юбке, а я повернулся и побежал, бессознательно свернув по шоссе вниз, прямо к деревне. Обратного пути я вообще не спланировал, все мои предварительные выкладки кончились моментом вручения письма, и теперь, проходя мимо «Черного льва», я подумал, что, может быть, лучше было вернуться тем же путем, как пришел. Но, шагая по деревенской улице и сворачивая на тропинку, где меня мог настигнуть бинокль Бена, я чувствовал себя бесшабашным и сильным, и даже недавняя моя осторожность представлялась трусостью. Где сейчас Бен? Все еще возится у грядки или уже в доме, вырывает у Хартли письмо? Эх, не все ли равно? Может, оно и к лучшему, если он сейчас, в эту самую минуту, читает мои слова и трясется от ревнивой злобы. Недолго ему осталось тиранствовать.
Когда я подходил к дому, еще не стемнело, но дневной свет был словно затянут мерцающей дымкой, что в разгар лета возвещает наступление сумерек, которые теперь несколько дней так и не будут сменяться полной темнотой. Вечерняя звезда была еще еле видна, но теперь она еще долго будет блистать в великолепном одиночестве. Море было совершенно плоское, неподвижное, словно чаша, налитая до краев, — было время прилива. Вода была цвета бледно-голубой эмали. Две морские птицы (олуши?), пролетая низко над водой на среднем плане, отражались в ней расплывчато и искаженно, как в вогнутой металлической крышке. Я шел по шоссе мимо красивого каменного указателя с надписью «Нэроудин — 1 миля», и на меня чуть веяло теплом от желтых скал, за день прогревшихся на солнце.