Михаил Шишкин - Письмовник
Повезло, вот я уже у окна, варежку ухватила зубами, дышу на стекло и протираю пальцами в намороженном инее лунку.
Вагон швыряет на стрелках. Гремит по мосту.
Прильнула к глазку и смотрю на рассветающую реку, разлинованную лыжнями. У нас тут тоже были уроки физкультуры – вспомнила то странное ощущение, когда шла на своих стареньких лыжах под мостовым пролетом – над головой ржавые железные конструкции, громыхает невидимый трамвай, а я парю над пустотой, под лыжами – глубина. Так чудесно неумело идти над водой, отталкиваясь палками.
Каждый раз, когда грохочем по этому мосту, вспоминаю орущий кулек на льдине. Может, это та самая река?
Смотрю в лунку, а в ней луностояние. Зимний дым над фабрикой башковит. Долго проплывают газгольдеры, увенчанные сигнальными огнями, потом остановка у школы – там уже начался за заиндевелыми окнами первый урок, и еще заспанных, зевающих учат, что нельзя долго смотреть на луну, а то лунатиком станешь, что мальчики – это будущие солдаты, а девочки – санитарки, и что я у гусеницы и я у бабочки – совсем разные, но это одно и то же.
Мне почти до конечной, вагон пустеет, снова набирается мороза.
Выхожу, иней на кустах булавчат, по дороге у забора в снегу золотые вензеля. Собачьи? Человечьи? Не перестаю удивляться: и что мне в голову лезет?
С крыльца поликлиники спускается хромая в ортопедическом ботинке, на каждом шагу ввинчивая в себя ногу. Она работает в библиотеке, не любит читателей за то, что те берут книжку, а возвращают засаленную лепешку с выпадающими страницами, и в отместку им пишет карандашиком на первой странице детективов, кто убийца.
В регистратуре невидимка за окошком тараторит мелко, будто грызет слова, как кролик морковку.
Поднимаюсь к себе на второй этаж направо, там на двери кабинета табличка: такая-то, повелительница жизни, хозяйка женщин. А те сидят в очереди, во всех озимые, разговоры про муть в моче, ребенком больше – зубом меньше, живот дынькой – пацан, арбузиком – девка.
И все про всех знаю.
Вот у этой ночи бесконечные, а годы трусцой. И жизнь завивается нескончаемой картофельной кожурой.
Той хочется, чтобы все было по-людски, муж, ребенок, чтобы утром завтракать вместе, а не умеет. В прошлом году взяла путевку на речной круиз, решила, все, отступать некуда, поеду в отпуск на корабле одна, а вернусь счастливая. И вот в последний вечер сидит на палубе и смотрит на чайку, которая сидит на поручне и смотрит на нее. И чайка думает: “А ведь мы сестры. Ты, я и вот эта пристань, к которой никто не пристает”.
А эта вот – глаза тяжелые, овечьи – горе-художница, которая дарит всем знакомым на дни рождения свои картины, а те мучаются, куда их деть, так в прошлом году одна пара, он крупный губошлеп и везунчик – когда спрашивают: в какой руке? – всегда угадывает, а она работает в собачьем салоне, купает и стрижет собак, жара, все закрыто, потому что после ванны песик может простудиться, поэтому она выбегает покурить потная, вся в собачьей шерсти, так вот, они при художнице повесили подарок в столовой, а потом сняли и забыли снова повесить к ее приходу. Она приходит, а на том месте, где висел ее натюрморт, – часы. Теперь сидит на банкетке у окна, задумавшись, и подсчитывает что-то на пальцах.
Захожу, снимаю платье, вешаю его на плечики за дверью, надеваю хрустящий халат.
И начинается.
– Следующая!
Стягивает с себя рейтузы, трусики, утирая запястьем текущий нос, лезет на холодное кресло. Гусиная кожа высыпала на посинелых тощих бедрах, на ягодицах с красными полосками от резинки. Курчавится рыжее.
Казнить нельзя помиловать.
А сегодня утром, когда снег и сумерки еще были единым целым, на трамвайной остановке шмыгала носом простуженная, вся в соплях отроковица.
Я рядом стояла. Трамвая долго не было.
Потом кто-то выдохнул:
– Идет!
Остановка затопталась, защурилась.
– Пятерка? Или двенадцатый?
– Пятерочка!
Трамвай все ближе, а отроковица вдруг бегом от него, заскочила за остановку и, захлебываясь, согнулась пополам в рвоте. Снова увидел свет бабкин соленый огурец и еще что-то рубленое, винегретное.
Пока отдышалась, отплевалась, трамвая след простыл. Я тоже уехала.
Я осталась.
Еду в трамвае и стою на остановке.
Над рвотной кляксой – пар. Прилетела галка, подскакала кособоко, клюет горячее.
Я подошла совсем близко, наши клочки дыхания сцепились, съежились вместе. Спрашиваю:
– Все хорошо?
Она вытирает снегом губы и косится на меня, мол, отстань.
Я:
– Сколько тебе лет?
Она:
– Какое вам дело?
Я:
– Никакого. Просто когда-то у меня не случилась дочка. Смотрела на тебя и вдруг подумала, что она могла бы сейчас быть, как ты.
Она:
– Что вам от меня надо? Кто вы?
Я:
– Какая разница. Просто трамвая жду. Короче, я – повелительница жизни. Весть и вестник. Не важно. Не бойся меня.
Она:
– Я и не боюсь.
Я:
– Я все знаю.
Она:
– Ничего вы не знаете.
Я:
– Понесла непорочно, а никто не верит?
Она:
– Не ваше дело!
Я:
– А откуда ж тогда взялось? В пруду, что ли, искупалась – и готово?
Она:
– Но ведь ничего же такого я не сделала! Честное слово!
Я:
– Ну, девочка моя, всякое бывает. Могла взять на палец и – туда. А птицы вовсе умудряются ввести сперму на лету.
Она:
– Да при чем здесь птицы?
Я:
– Птицы тут ни при чем. А человек, ты еще не знаешь, вообще одинок. Единственное состояние, когда человек по-настоящему не одинок, – это когда женщина ждет ребенка. Радуйся, дуреха! Ты думаешь, ты одна такая? Эка невидаль! Чего только не бывает. Не ты первая, не ты последняя. Дети же не от семени. Считай что непорочное.
Она:
– Я боюсь.
Я:
– Все будет хорошо. Вот увидишь. Не переживай так! Ты здоровая, красивая, справишься! И ребенка родишь здорового и красивого.
Она:
– Я не хочу. Я решила, что не буду.
Я:
– А это вот не тебе решать, хочешь или не хочешь. Кто тебя спрашивает? Ты теперь о животе своем думай. Если арбузиком – то пацан, если дынькой – то девка. В общем, как получится.
Она:
– Нет!
Я:
– Успокойся и будь умницей! Иди и благодари тот пруд за подарок и проси его, как Аленушка у омута, чтобы ребеночек родился нормальным и с как можно более огромными глазами, и чтобы все у него было на месте – руки там, ноги, голова, а то ведь всякое бывает!
Она:
– Я все равно не буду рожать!
Я:
– Будешь!
Она:
– Нет!
Я:
– Будешь! Возьми себя в руки! На, держи платок, высморкайся. И послушай. Жила-была одна девочка, совсем как ты, такая же простуженная, так же шмыгала носом, так же понесла непорочно. Никто ей не верил. И в ее отроковичной голове было то же, что в твоей. Как раз начался ледоход. Она пришла ночью на реку и положила свой кулек на льдину. Ребенок уплыл вниз по течению. Она, горько плача, пошла с берега в свой недом, но поняла, что там будет нежизнь. Бродила по улицам до утра. Из груди у нее текло, потому что женщину создали, а кран забыли. В ушах все время стоял детский крик. Наконец она не выдержала и пошла обратно к реке. А крик раздавался все громче и громче. Она подошла к берегу. Детский плач все ближе. И тут она увидела свой кулек на льдине, которая медленно опускалась с другой стороны реки, сверху по течению. Она бросилась в реку, побежала по льду, проваливаясь в воду, схватила дитя, выбралась, еле живая, на берег. Села в сугроб, выпростала горячую сиську, сунула. Всосался, зачмокал. И началась жизнь, горласта, благоухающа, нетленна.
***
Сашенька моя!
Уже несколько дней мы в походе.
В голове только обрывки, вот и пишу тебе обрывками.
Сейчас дождь перестал, кое-как разожгли костры. Ночь кругом густая, ничего не видно, только лица освещены.
Ночью все какие-то другие, незнакомые. Все уставшие, злые.
Костер иногда вспыхнет – вдруг видны и повозка и лошадиная морда, потом снова темнота подступает со всех сторон.
У меня все-таки лихорадка. И в голове – то просветы, то тьма кругом. То совсем какие-то далекие мысли лезут.
Помнишь, ты спрашивала, что я думаю про Джоконду. Теперь я точно знаю, о чем ее улыбка. Она улыбается потому, что она уже там, а мы еще здесь. Она улыбается нам оттуда. И не улыбка это вовсе. Она уже знает то, чего мы еще не знаем. Мы все надеемся, вдруг там что-то есть, а она уже знает, что там ничего нет, вот и усмехается над нами, дураками.
У меня жар, все мешается в голове! День прошел, снова дождь, да еще с ветром. Хлещет все сильнее, и полог палатки хлопает. Голове жарко, а ногам холодно.
Все целый день ходят мокрые, а сушиться негде.
Со мной творится что-то неладное. Опять то и дело перестаю понимать, где я, что со мной? Это я?
То темнота кругом, то вдруг прорывы.
Мокрая парусина бьется, а сделать с ней что-то сил нет.
От дождей снова появились комары. Мои лицо и руки сплошь распухли от укусов. Вот и сейчас писать приходится, зажмурив глаза и беспрерывно мотая головой.