Мария Глушко - Мадонна с пайковым хлебом
— Что столбом стоишь? Давай мне Витьку-то да распечатывай скорей! — Евгения Ивановна взяла из ее рук сына, а она все стояла, боясь дотронуться до письма. Словно озарение нашло на нее — с ней изредка случалось так, — и она угадала, что в этом письме. Он, а уже знала, о чем сообщает отец и почему последние его письма были такими странными.
Боже мой, как же я раньше не поняла этого! Как не почувствовала эту беду!
Медленно оторвала она край конверта — почему письмо такое толстое?
«Больше скрывать не могу… будь мужественна… Потеряли мы Никиту…»
Кажется, она закричала. А может, и нет, но почему же заплакал Витюшка и так странно смотрит тетя Женя?
Глаза бежали по строчкам, выхватывая отдельные слова и фразы, которые теперь уже не имели для нее значения: «Я не успел… Шлю письма Никиты, сбереги их… Письмо командира его части…»
У нее закололо в висках. Зажав в кулаке листки, она, как слепая, зачем-то пошла за занавеску, листки сыпались из рук, Евгения Ивановна подбирала их и опять совала ей в руки.
— Что стряслось-то?.. С отцом, что ли?..
Нина упала поперек кровати, долго лежала так, лицом вниз, стараясь превозмочь первую острую боль. Если б выключить мысли и ни о чем не думать сейчас, но человек, пока живет, обязательно о чем-то думает, и она стала вспоминать, как ходила с отцом в роддом — они жили тогда в Курске — и мать показывала в окно Никитку, маленький кокон в пеленках. «Почему у него закрыты глазки, он слепой?» — «Он спит». И на другой день у него были закрыты глазки. «Почему он все время спит?» — «Он совсем маленький, я, чтобы вырасти, ему надо много спать». Потом уже дома, ей, пятилетней, дали подержать его, тяжеленького и мягкого, и она до сих пор помнит, как сладко заныло в ней все, а когда его забрали, она расплакалась: «Я тоже хочу себе ребеночка купи-ить!» и как потом она катала его, годовалого, в опрокинутой табуретке, он смотрел на нее своими глубоко посаженными глазками-бусинками и упрямо кричал «Сё-о!» Это означало — «Еще!»
Было больно вспоминать это сейчас, когда его уже нет, и она поднялась, села на кровати, расправила сяятые листочки писем. Никитины отложила пока, она прочтет их потом, только одна фраза бросилась в глаза: «…тогда опять убегу, ты уж не обижайся». Она отыскала письмо командира части, оно было написано красивым каллиграфическим почерком, это показалось ей неуместным: «Ваш сын Нечаев Никита Васильевич геройски погиб при освобождении населенного пункта к представлен к награде — медали «За отвагу» — посмертно…»
«Посмертно»… Неужели это о нем, о Никите? Ведь он был всегда с тех пор, как родился и должен быть всегда, до тех пор, пока она не состарится и не умрет… Но и потом он должен жить, ее младший брат, которого она так любила…
Дальше командир части сообщал подробности: отбили дом, хотели установить на чердаке пулемет, Никита побежал туда первым, а чердак оказался заминированным. «Мы виноваты в его гибели, ведь он совсем мальчик, и смерть предназначалась не ему, но именно он сохранил жизнь своим боевым товарищам…»
На полях письма в этом месте отец приписал: «Виновата война».
Подорвался на мине. Посмертно. Виновата война. Эти слова жалили ее, но она думала, что если б и не знала подробностей, это ничего не изменило бы. Никиты больше нет и никогда не будет — это были самые главные и самые мучительные слова.
Она зажала уши — словно кто-то рядом все время выкрикивал эти слова, — посидела так, господи, хоть бы заплакать, что ли! Но слезы запеклись в ней, не шли — так уже было когда-то, она не помнила когда.
53
Нина пером набирала в рейсфедер тушь, проводила на кальке линии, а сама нет-нет да и посмотрит на крошечные туфельки с перепонкой — их принесла для Витюшки Зина, — они стояли на краю чертежной доски, блестя красными лакированными носками. Завтра же надену ему эти туфельки в ясли, только бы не были малы, думала она.
Из спецчасти вышел Василий Васильевич, увидел туфли, засмеялся:
— Вот эти мне, пожалуй, будут в самую пору! — И схватился за сапоги, вроде собирался их снять. — А ты, дочь моя Васильевна, спустись-ка вниз, мне позвонили сейчас, там кто-то к тебе пришел.
Нина испуганно посмотрела на него. К ней никто не мог прийти, разве что Ада, ее три дня нет на работе, сидит с больным сыном… Но Ада свой человек, ее бы пропустили…
Она накрыла кальку газетой, промыла рейсфедер, закрыла тушь. Она уже привыкла бояться всяких неожиданностей, и сейчас ее пронзила мысль: что-то случилось с Витюшкой! Зина и Фира, подняв от своих досок головы, смотрели на нее, и она решила, что они что-то знают.
— Я сейчас, — зачем-то сказала она и пошла к дверям, начала спускаться по крутой деревянной лестнице, а навстречу, скрипя ступенями, тяжело поднимался какой-то военный, сверху ей были видны только донышко фуражки и погоны на гимнастерке. В КЭЧ все военные носили погоны — их ввели еще зимой, — но что-то знакомое было в развороте плеч — правое чуть вперед, — и у Нины по-сумасшедшему заколотилось сердце, она остановилась. Военный поднял голову, и на нее снизу взглянули глаза, такие родные, в знакомом прищуре, что она рванулась вперед, прокатилась на каблучках и чуть не упала. Он развел руки, чтобы поймать ее, но она ухватилась за перила, удержалась, и они встретились на середине лестницы. Он снял фуражку, улыбнулся — на щеках обозначились ямочки — и сказал:
— Ну, здравствуй.
В замешательстве она подала руку и, тяжело дыша, ответила:
— Здравствуй.
Они смотрели друг на друга и молчали, он так и держал ее руку в своих больших теплых ладонях, почему-то от этого ей было неловко, она спросила:
— Так это ты вызвал меня?
Он опять улыбнулся:
— А ты ждала кого-то другого?
Наверху открылась дверь, Фира, стрельнув в них глазами, пробежала вниз; чтобы пропустить ее, им пришлось прижаться к перилам и друг, к другу, и Нина услышала, как гулко стучит в ней сердце.
— Ты можешь сейчас выйти?
— Да, конечно, — быстро сказала она. — Ты иди, я сейчас…
Чувствуя слабость в коленях, она поднялась в чертежный зал, опустилась на свой стул, посидела так.
— Что-нибудь случилось? — спросила Зина. — Ты аж синяя.
Нина не ответила, может быть, она даже не слышала вопроса. Поднялась, пошла в спецчасть, к Василию Васильевичу, не успела и рта раскрыть, как он сказал:
— Иди-иди. Даю три дня. Работу перекинь девчатам.
— Нет, я сама… Я успею.
Она вышла, тихонько прикрыв дверь. Стояла, никак не могла сообразить, что ей надо сделать. Потом засуетилась у своего стола, пришпилила кнопками верхнюю газету, убрала в стол тушь, карандаши, готовальню… Знала: надо бежать туда, к нему, вдруг ему надоело ждать и он ушел, и неизвестно, на сколько приехал, и в то же время тянула, боялась чего-то. Схватила туфельки, сунула в сумочку, пошла. Уже на лестнице достала зеркальце, расческу, причесала свои короткие пышные волосы, покусала губы, чтоб порозовели — хорошо, что сейчас лето, тепло, он увидит меня в этом платье и туфлях-лодочках, а не в нелепых сапогах на три размера больше…
Он прохаживался вдоль ворот с турникетом и курил, издали оглядел ее, будто измерил взглядом.
— Долго ты…
Она ничего не сказала, они пошли медленным, «прогулочным» шагом и все молчали, а потом он спросил:
— Ну, как ты тут?
— Нормально. Как все.
И опять они шли, Нина снизу украдкой взглядывала на него, встречалась с его взглядом и отводила глаза. Ему очень шла военная форма, он возмужал, раздался в плечах, и так горячи были его продолговатые, как сливы,» глаза, и весь он был так красив сейчас, что у нее щемило сердце.
— Пошли куда-нибудь… В какой-нибудь сквер, что ли. Надоело козырять.
А ей нравилось, как четко, чуть рисуясь перед ней, вскидывал он руку, изящным и мягким рывком подносил ладонь к фуражке, чуть отведя вбок локоть, и так же мягко опускал руку. И то, что от него пахло табаком и одеколоном, тоже нравилось..
Они забрели в небольшой скверик, там цвели липы) на неухоженном газоне рос душистый табак, венчики цветов были закрыты, по газону скакали воробьи, что-то выклевывали там, легкий ветерок гнал по одичавшим заросшим дорожкам окурки и бумажки. Виктор высмотрел деревянную, всю в трещинах скамейку, они сели, но не рядом, словно боялись коснуться друг друга.
— Ну, как ты тут? — опять спросил он, и она опять ответила:
— Нормально.
Он сбоку посматривал на нее, ее тревожил этот взгляд и то, как он облизывал свои яркие пухлые губы.
— Почему не сообщил, что приедешь в отпуск?
Он оторвался от каких-то своих мыслей, переспросил. Она повторила вопрос.
— Я не в отпуск, это командировка. И все решилось в последние часы.
— Надолго?
Он пожал плечами:
— Как получится.
Он совсем чужой, подумала она. Опять нависла пауза, она смотрела, как, растопырив крылышки, дерутся на дорожке воробьи и как ветер заваливает их хвостики набок.