Татьяна Соломатина - Приемный покой
– Страховку получу и продам этот драндулет. Ты, дура, знай, прежде чем под колёса кидаться, – говённое это дело, какой бы жизнь ни казалась. Хотя, не реши ты свести счёты с жизнью, так бы и прозябала на помойке в грязи, голоде и холоде. По весне сношала бы тебя стая кобелей. А теперь будешь вся в шоколаде у меня. Я ведь, дорогая собака… Кстати, да, дорогая. Машинка-то у меня недешёвая. Впрочем, забавно было посмотреть в лицо этого гондона на «жигулях». Нельзя так пугаться, хотя с виду я и злобная. И вообще – соблюдай дистанцию, и будет тебе счастье на дороге. Так вот, дорогая моя собака, я ведь тоже когда-то того… решила: «Выпишут из больницы, и я под первые же колёса!» А тут приходит эта мышь Леночка Иванова. С куриным бульоном, фрикадельками и мамашей своей. Я и давай белугой реветь. Собака, ты когда-нибудь слышала, как ревут белуги? И я нет.
Испуганная сучка перестала трусить и понимающе смотрела тётке Анне прямо в глаза. Вернее, в те глаза Анны, что были в зеркале заднего вида. И не было в бесконечности этих отражений ни мрака, ни чудовищного ужаса. Лишь понимание и приятие. Глаза, исполненные пониманием и приятием, и глаза, пониманием и приятием наполняющие. Между ними – зеркальная гладь. Прозрачная, призрачная, всего лишь стекло, покрытое амальгамой, и… эфемерная в своей непреодолимости… Потому что – вот оно, всё понимающее и всё приемлющее живое существо. Вот запах её шерсти и невероятно умные глаза. В мире людей нет такого понимания и приятия. Если есть Рай, то один из его интерьеров выглядит именно так. А зеркало… Что зеркало? Всего лишь возможность смотреть. Видеть мы можем и без него.
– Леночка, тебе всё равно, где торчать за своим монитором. Кстати, за городом ты сможешь воткнуться в него и на свежем воздухе – на веранду проведено электричество, комаров и мошек глушит какая-то охуенно дорогая хрень. Бабушке уже давно безразлично, где находиться, лишь бы постель, миска, книги и противопожарная безопасность. Так что давайте, собирайте манатки. Да и детям будет лучше в центре трёхкомнатной, а не в Машкиной однушке на окраине.
Маме Леночке действительно было всё равно, где «торчать за своим монитором», и она с радостью собрала нехитрые «манатки», прихватила бабушку и отъехала за город. Повозмущалась, что Анна наняла всё-таки чужого человека – тишайшего таджика, незаметно и бесшумно стригущего газоны, подметавшего двор, кормившего и убиравшего за живностью. При всей доброте и человечности Леночки, не будь его, собаки и коты могли бы скончаться от голода и по уши увязнуть в собственных экскрементах. Не потому, что она была ленива, а потому что, погрузившись в сладостный мир очередного перевода, напрочь забывала об окружающей реальности. Он же ухаживал за бабушкой, выходившей из своей комнаты при полном параде, – «светские» навыки она не утратила до самой смерти и в неприглядном физиологическом уходе не нуждалась, – собиралась на службу, чтобы, вспомнив, что уже давно на пенсии, переставлять и переставлять книги на полках.
Две, каждая по-своему, полубезумные дамы, свора собак и банда котов просто бы не выжили без его заботы, щедро оплачиваемой тёткой Анной. Та же появлялась в собственном доме наездами, когда одна, а когда и с шумною толпою. И тогда дом оживал, тихий таджик готовил плов в мангале. Все тёти Анины знакомые, приятели, друзья и половые партнёры знали, что шутки в адрес двух странных женщин позволены только ей.
Женька и Маша тоже были достаточно частыми гостями в этом доме, но компаний сторонились. Мария Сергеевна, попав в шумное малознакомое сборище, обретала прежнюю злую язвительность. Женька же не любил, когда милая и нежная жена снова примеряла давно ненужную «лягушачью шкурку», которую он так и не решился спалить.
Долго ли, коротко ли, бабушка, наконец, покинула юдоль земных печалей. Тихо и неприметно. Как обычно, она спустилась утром в столовую, выпила приготовленную таджиком чашку чёрного кофе. Села в кресло с томиком Вольтера и умерла. Что характерно, мама Леночка не сразу это заметила. Она как раз мучительно вспоминала некую, важную для работы, цитату и, подойдя к матери, заметила отчёркнутое карандашом: «Ну хорошо, мой дорогой Панглос, – сказал ему Кандид, – когда вас вешали, резали, нещадно били, когда вы гребли на галерах, неужели вы продолжали считать, что всё в мире к лучшему? – Я всегда был верен своему прежнему убеждению, – отвечал Панглос. – В конце концов, я ведь философ, и мне не пристало отрекаться от своих взглядов… и предустановленная гармония всего прекраснее в мире, так же как полнота Вселенной и невесомая материя».[109]
– О, спасибо, бабушка! Это то, что я искала! – сказала Леночка Иванова и, поцеловав в уже остывающий лоб свою матушку, взяла книгу из уже восковеющих рук и отправилась наверх, в рабочий кабинет, возмущённо ворча: «Я была уверена, что эта дамочка, Элизабет Джордж,[110] переврала старика Вольтера! Надо бы съездить домой к детям, найти его на французском!»
Обнаруживший ближе к вечеру окоченевшую бабушку таджик предпочёл позвонить тётке Анне и Женьке. Те попросили его не беспокоить маму Лену до их приезда.
Похоронили её рядом с орденоносным отцом, и эта заслуга тоже была целиком и полностью тёти Анина. Хотя вряд ли старушка хотела покоиться рядом с тем, кто оставил её одну в нежнейшем из женских возрастов, лишив мужской заботы и ласки, не позволив тем самым стать действительно женщиной, а не библиотекарем, матерью и бабушкой. Впрочем, рано или поздно мы все становимся трупами, праху же всё равно, где покоиться. Всё просто и давно написано – прах к праху. Что происходит до того, как наши души обретают плоть, не помнится. Неоспоримая бесконечность нашего духа – предмет извечных споров, никак не родящих мало-мальски достойную истину. Люди похожи на детей, встретившихся после летних каникул. Они делятся фантазийными впечатлениями, правдивыми лишь отчасти.
Похоронили и похоронили. Сдержанно всплакнула мама Леночка. От души порыдала тётя Аня. Грустно помолчали Женька и Маша. Последняя была уже на сносях и после поминок почувствовала себя дурно. Женька позвонил Зильберману и повёз Машку в роддом. Надо ли говорить о том, что роды у акушера-гинеколога не могли пройти гладко? Не из воздуха появляются сентенции «Сапожник без сапог». Родовой деятельности так и не началось, потому никто не узнал, стал бы анатомически узкий Машкин таз клинически узким[111] или обошлось бы. У Маши Ивановой, врача акушера-гинеколога первой квалификационной категории, кандидата медицинских наук, на удивление здоровой, спортивной молодой женщины, вдруг сбесилось артериальное давление, моча стала напоминать хороший мясной бульон с содержанием белка, голени распухли на глазах, и Зильберман, сказав Женьке: «Преэклампсия. И ты знаешь, друг мой, что через полчаса приставка уже утилизируется, несмотря на всю нашу интенсивную терапию»,[112] дал команду разворачивать операционную. Женьку туда не пустили. Нет, он не нервничал, не суетился, не кричал, но его видимое тупое спокойствие было страшнее всяких истерик. Он не расслабился даже после того, как Вадим Георгиевич собственноручно, не доверив детской медсестре, вынес запелёнутого пупса в коридор и предложил пройти с ним в реанимацию новорождённых.