Пьер Пежю - Смех людоеда
Вот почему, когда мне вновь удалось связаться с Кларой, которой не видел много лет, я, зная, что сейчас она где-то неподалеку, предложил ей приехать ко мне на этот остров.
Я только что отправил заказчикам внушительный макет из фиброцемента, и человек из синагоги выставил его в старом еврейском квартале. Мне хотелось показать Кларе свой проект. Это должна была быть скульптурная группа, состоящая из обобщенных человеческих фигур различного размера, сначала сосредоточенных в центре площади, потом протянувшихся редкой цепочкой вертикально зарытых в землю статуй, уходящей в сторону порта. Все статуи будут невидимо соединены между собой проложенной под землей проволокой, которая затем уйдет под воду и затеряется в открытом море. Видны будут только глаза, потом только лоб, потом только едва приподнимающаяся над землей макушка тех фигур, которые будут расположены ближе к берегу…
Я и на этот раз не был уверен, что Клара приедет ко мне. Я знал, что ей к тому времени должно было исполниться пятьдесят четыре года, и эта цифра казалась мне нелепой. Покинув ярко освещенную улицу, я всматривался в потемки бара в старом городе. Клара пришла.
Я говорю, что это Клара, потому что мы способны узнавать людей, делая удивительные сопоставления. Она? Клара Лафонтен? Эта довольно плотная женщина с седыми волосами, резкими чертами лица, широкой шеей и голыми руками, должно быть, на самом деле сильными, но с виду просто толстыми.
Ее озаряет мимолетный отблеск. Прекрасные глаза остались почти прежними, яркими и прозрачными, но белки покраснели от крохотных прожилок, а родинка, прежде такая черная и пугающая, затерялась в широких тенях, которые залегли под глазами. Я знаю, что она себя никогда не щадила, что хотела «суровой» жизни, хотела всерьез заниматься ремеслом военного фотографа, причем заниматься весьма своеобразно.
Клара пришла в этот родосский бар раньше меня. Замечаю, что она уже немало выпила. Увидев меня, она пытается встать, но, пошатнувшись, тяжело рушится на стул. Мне приходится наклониться к ней, и мы обнимаемся с пришедшей из далеких глубин нежностью, удивляющей нас самих и на время лишающей дара речи.
Я в последний раз в жизни провожу несколько часов в обществе кельштайнской девушки с фотоаппаратом, которую и сегодня еще вспоминают многие журналисты, встречавшие ее в разных уголках мира, где свирепствовала война.
Мы возобновляем странные отношения, то и дело прерывающиеся годами молчания и неведения.
Я тоже пью. Она начала с виски, теперь со мной перешла на узо. С вечером в городе стало прохладнее, мы идем медленным шагом. Клара спотыкается на неровных плитах и цепляется за мою руку. Чувствую, что это женское тело все еще полно энергии, в нем сохраняется нечто животное.
Нас толкают шумные туристы. Мы почти не рассказываем друг другу о своей жизни — болтаем бессвязно, словно не виделись всего несколько недель, и легкомысленно: к этому подталкивает и средиземноморская мягкость, и еще что-то, свойственное Греции, проходящее через века и без разбору овевающее все лица.
Я понимаю, что эти минуты драгоценны, потому что существуют только ради себя самих, мирные и словно зависшие во времени мгновения. На этот раз я уже не опасаюсь, что Клара сделает мне какое-нибудь ошеломляющее признание или заставит увидеть что-то, чего я видеть не хотел. Впрочем, что еще остается увидеть? Она рядом. Тяжело повисла на моей руке, и, чтобы поддержать, я обнимаю ее за талию. Она прижимается ко мне, и мы в темноте идем к порту среди родосских укреплений. Я догадываюсь, что что-то закончилось, совсем закончилось — ничего не осталось.
Я испытываю облегчение, почти умиротворенность. Мне хочется распробовать как следует эту родосскую ночь, и я не спешу вести Клару в старый еврейский квартал показывать в лунном свете макет моего будущего монумента.
Я опасаюсь, как бы напоминание о злодеяниях, совершившихся на этом острове, не пробудило прежнюю Клару. Опасаюсь возвращения тревоги, опасаюсь возвращения давней тоски и напряженности. Мне хотелось бы забыть о камне, весе, тяжести, пусть бы оставался только этот пахнущий жасмином ветерок между вещами, между телами.
Когда мы добираемся до места, луна светит достаточно ярко, чтобы я смог увидеть: кто-то разбил молотком сделанные мной фигуры, и по поверхности задуманной композиции нарисованы нечеткие черные свастики. Мы это видим, но не произносим ни слова, ни я, ни Клара. Проходим мимо черной глыбы синагоги и быстро удаляемся, рядом, но не касаясь друг друга. Клара протрезвела, у меня колотится сердце, челюсти стиснуты, кулаки сжаты.
Я знаю, что Клара завтра же улетит. «Прыгнет в самолет», как она сама говорит. И, еще я знаю, что никогда не сделаю этого монумента, который увековечил бы память о депортации родосских евреев.
В это горькое мгновение, когда ночь особенно ночная, улицы пусты. Подобно глазу циклопа, существует глаз ночи. Тот самый глаз, который «не удалось сомкнуть», как уверяют на рассвете!
Нам с Кларой не надо ничего говорить. Мы думаем об одном и том же. Памятники из гипса. Памятники из снега. Напрасное поминовение. Мертворожденные воспоминания. И память рассеивается, подобно недолговечному пару. Беспокойный и тщательный поиск того, что было, заканчивается у непреодолимой стены, покрытой непристойными рисунками. Тайна — печальная иллюзия. Творческая деятельность, создание форм и картинок — обычное занятие, не хуже и не лучше любого другого, его быстро задавят войлочные слои всегда фальшивого мира.
Позже наша родосская ночь заканчивается на еще теплом пляжном песке, на берегу темных волн, под которыми, может быть, лежит огромный рухнувший Колосс. Пригрезившаяся, изведенная, неуловимая статуя. Белые глыбы мифа, не требующего никакой проверки.
В сравнении с Колоссом мы с Кларой — два крохотных тела, две кучки стареющей плоти, отягощенные впечатлениями, накопившимися за уже долгую жизнь. Ничего грандиозного!
И все же мы знаем, что, каждый со своей стороны, несмотря ни на что, продолжим. Ее удел — путешествия и фотографии. Мой — камень и пыль. Мы не остановимся. Привычка переросла в профессионализм. Умение. Наши запасы энергии еще далеко не исчерпаны.
Но как забыть эту беспредельную горечь греческого рассвета? Как забыть это последнее свидание, последний поединок на берегу древнего моря, на берегу древнего мира, окаймленного шумящей пеной?
ПОСЛЕДНЯЯ БИТВА
(Веркор, лето 2037 года)
Со временем съеживается и пространство. Любой пустяк кажется одновременно непосильным и хрупким. Со временем начинаешь бояться слишком резких движений — как бы не обрушилась непрочная хижина с картонными стенками, в которой ты теперь обитаешь и которая называется «оставшееся время». Принимаешь меры предосторожности. Привыкаешь к тесноте!
С возрастом тело ссыхается, изнашивается, рассыпается на куски, перестает действовать. Я потерял немало зубов. Сгнили. Раскрошились. Во рту одни дыры. Волосы давно поседели и тоже выпали. Ногти превратились в когти и стали похожими на стекло. Я растерял почти всю мышечную массу. Я бы теперь не сумел поднять молоток и несколько раз подряд ударить по резцу, с точным расчетом приставленному к камню.
Руки у меня пока не слишком сильно дрожат, но колеблются в нерешительности, словно ящерицы, которым только бы забраться на нагретый солнцем камень и наслаждаться неподвижностью.
Я, разумеется, потерял сон. По ночам лежу с открытыми глазами. И тогда вспоминается все, но совершенно перепутанное. Моя память — как осколки камня, оставшиеся на полу после того, как исчезла глыба, от которой их отделили. У меня есть целые дни на то, чтобы справляться с медлительностью. Но мне случается и заснуть где попало, посреди дня, словно старый младенец, словно личинка, забившаяся в складку унылого, продуваемого ветром веркорского пейзажа. И внезапно просыпаюсь от собственного храпа.
Мне трудно бывает встать, но когда я уже на ногах, все в порядке. Я не боюсь. Веду себя так, будто ищу поле боя.
Когда я называю свой преклонный возраст, люди удивляются. Само собой, заявляют, что я «еще в отличной форме». Меня хвалят, но я прекрасно замечаю во взглядах робость и ужас, которые внушает сегодня долголетие. Я имею в виду естественное долголетие: знаю, сегодня существует много дорогостоящих способов лечения, технически устраняющих старость. Те, кто платит за такое, покупают заодно и право официально называть куда меньший возраст. Случается, они помирают — как пузырь лопается. Не будем больше о них.
Когда я хожу, мне в любую погоду требуется крепкая палка. Почти каждый день я иду лугами от своего дома, то есть бывшего дома Филиберта Доддса, к тому, что осталось от деревни. Сбегаются собаки. Полудикие. Идут за мной. Некоторые — в нескольких метрах впереди. Среди них две большие черные с огромными клыками и много мелких палево-желтых с вываленными языками.