Магда Сабо - Старомодная история
Мелинда всегда была в моих глазах каким-то мифическим существом, Медеей, родственницей Иокасты; я знала ее сорок два года, и все сорок два года она, появляясь, каждый раз приносила дурные вести; отец мой клялся, что она бессмертна, как боги; когда она умерла, мы не хотели этому верить. Мелинда отодвинула занавеску — и вскрикнула от изумления: «Кальманка!» Дом загудел, зашевелился: никто не мог предположить, почему вернулся Юниор, но если он здесь, в городе, значит, в Паллаге произошло нечто из ряда вон выходящее. Матушка рассказывала: отец вбежал в дом как сумасшедший, бросился на пол, потом положил голову матери на колени. Мария Риккль смотрела на него с выражением удивленного льва. Из путаной, перемежающейся рыданиями речи сына выяснилось: пока он был на похоронах, куда, как и обещал мамочке, не привез Эмму, та взяла и сбежала, похитив сына, Шандорку, и даже письма прощального не оставила — ни строчки.
На Ленке Яблонцаи никто не обращал внимания; весть, принесенная Юниором, не только взволновала всех, но и пробудила надежду. Эмма Гачари уехала? И увезла с собой сына? Но ведь это дает право начать дело о разводе! Лишь бы Кальман проявил себя достаточно сильным и последовательным; может быть, теперь избавятся они от шарретской колдуньи, которая для всех была как бельмо на глазу. Кальманку напоили, накормили, Мария Риккль даже разрешила ему на несколько дней остаться дома, пусть устроится в комнате Сениора, а дальше видно будет. Редко, наверное, можно встретить более счастливую семью, чем была семья Яблонцаи в тот день; вечером блудный сын вовсю наслаждался сочувствием и ласками и поужинал за троих. Ленке Яблонцаи ела хоть и мало, но, как никогда, образцово, и никто из сидевших за столом не задумался о том, что в этот и без того беспокойный день девочка узнала: мать ее, которая, по ее убеждению, никогда по ней не тосковала, никогда не проявляла к ней даже интереса, вдруг сбежала с хутора и взяла с собой того, кого она, видимо, любит, своего сына, — ведь Шандорка, о котором здесь столько говорят, очевидно, ее младший брат, мальчик, которого мать с отцом оставили себе, которого они любят, не то что ее. Вечер выдался почти таким же идиллическим, как в тот день, когда сватали Илону; просто чудо, что никто не предложил откупорить одну из покрытых паутиной бутылок, оставшихся от сохраненного Богохульником запаса из кёшейсегских погребов.
Траур, однако, снимать было пока нельзя.
Смерть Сениора и так наложила целый год глубокого траура на вдову, полгода глубокого, три месяца обычного и три месяца облегченного траура на парок, а на Ленке и детей Сиксаи — полгода обычного. Для Марии Риккль траурные туалеты дополнительных расходов не требовали: купецкая дочь не раз бывала в подобных ситуациях, в ее гардеробе было и черное креповое платье на лето, и барежевое на зиму, и черный воротничок, перчатки, платки с черной каймой, траурный зонтик, вуаль, шляпа, траурный веер; даже украшения она могла при необходимости сменить на яшмовые. Свежие розовые лица Маргит и Илоны выглядели в черном не так уж и плохо; Мелинда же могла надеть что угодно — она все равно не становилась ни лучше, ни хуже; трое малышей Сиксаи смотрелись в трауре скорее комично; поистине жалкое зрелище представляла собой Ленке, которой никогда, даже взрослой, не шел черный цвет. Сениора любили все, и соблюдение траура по нему было естественным: молчал в доме рояль, только Ленке играла свои упражнения и гаммы, семейную ложу в театре отдали в распоряжение родни (Мария Риккль востребовала с них деньги!), ни на концертах, ни на балах семья не появлялась, не принимая и не рассылая никаких приглашений. Добавочные полгода, свалившиеся на семью из-за смерти Богохульника, стали для нее трудным испытанием. Илона, так мечтавшая о том времени, когда она будет невестой, после обручения ни разу даже не танцевала, да и свадьбу из-за кончины старика пришлось отложить, но понадобилось возобновление семейной жизни Юниора и бежавшей, потом вновь нашедшейся — на беду — Эммы, чтобы атмосфера в доме на улице Кишмештер опять стала по-настоящему тяжелой. Легче всех переносила траур, благодаря особенностям своего темперамента, сама Мария Риккль; она находила себе занятия: приказывала доставить ей для контроля хозяйственные книги из Паллага, вела собственные записи, подводила баланс, изредка навещала Ансельма, всегда беря туда с собой Илону и будущего зятя: пускай бедняжки получат хоть маленькую передышку, чтобы совсем не закисла их любовь. Если жених Илоны не выдержит испытания временем, это будет страшным ударом для семьи, и так уж немалое огорчение: Мелинде за двадцать — и никакой надежды сплавить ее с рук. Мелинду она с собой не брала: надо кому-то быть дома, да и новое задание появилось у младшей парки: попробовать обтесать Ленке, сделав из нее настоящую барышню.
Отношения между матушкой и Мелиндой, которая была старше племянницы всего на двенадцать лет. представляли собой ту, с трудом поддающуюся анализу категорию человеческих взаимосвязей, которую почти невозможно выразить словами. Ибо Мелинда и ненавидела Ленке, и любила ее, само матушкино существование тем или иным образом всегда оказывалось неким возмущающим фактором, до предела усложняющим и без того запутанную паутину чувств, в которой билась, словно несчастная муха, Мелинда. Матушка ведь была дочерью ненавидимой Мелиндой невестки — но в то же время и дочерью обожаемого ею брата; кроме того, Сениору, самому авторитетному, самому значительному в глазах Мелинды человеку, Ленке в последние годы его жизни была дороже, чем кто-либо другой в семье. Мелинда не раз пыталась восставать против Марии Риккль, становясь жертвой ее железного характера, ее убийственного высокомерия, ее жестокости, — и той же Мелинде спустя несколько лет пришлось наблюдать, как купецкая дочь буквально тает, восхищаясь красотой Ленке, ее удивительным юмором, ее изяществом, гордясь ее талантливостью; Мария Риккль, в которой никогда и никто, если не считать Сениора и собственного сына, не способен был пробудить восторженные чувства, буквально влюбилась в свою внучку. Мелинда без памяти любила человека, который в конце концов взял в жены матушку, — правда, когда у матушки были уже другие планы, он достался-таки Мелинде, но это не мешало ей чувствовать себя так, будто она взяла ложку, оставленную на столе дочерью Эммы Гачари, и — очень уж она была голодна — доела остатки супа Ленке Яблонцаи. Белу, моего брата, она любила безумно, любила с двойной силой: ведь он был в одном лице и пасынком ей, и внучатным племянником; правда, и эта ее страсть не была однозначной, и тоже из-за матушки, благодаря которой ей достался ребенок, но которая в конечном счете все же отняла у нее то, главное, давшее ему жизнь объятие. Матушка часто рассказывала, как, причесывая ее, маленькую, Мелинда до крови расцарапывала ей кожу на голове и в нетерпении выдирала у нее целые пряди, как дразнила ее, как упрекала за то, в чем виновата была не Ленке, а ее мать, как ломала ее волю, нашептывая ей на ухо, чтоб она не очень-то мечтала, потому что нелегко будет найти человека, который захочет взять в жены дочь Эммы Гачари, как высмеивала ее надежды, внушала Ленке, что она некрасива, как отравляла ей жизнь — в детстве с помощью Хромого, позже — сомнениями; это она сказала ей после встречи с Кубеликом:[94] мол, из матушки такой же музыкант, как из нее, Мелинды, испанская принцесса; она же лишила ее рояля: когда матушка оказалась в стесненных обстоятельствах и попросила у нее в долг денег, Мелинда потребовала назначить залогом рояль. И когда выяснилось, что в срок ей денег не возвратят, она заставила матушку продать «Бехштейн», хотя тогда ей не так уж нужны были деньги, — заставила из принципа, из педагогического принципа, просто так. Матушка всю жизнь не могла оправиться от этой утраты, тоскуя по музыке, которую у нее отняли; больше у нее никогда не было рояля. И тем не менее они до конца жизни были какой-то невидимой, но прочной нитью связаны друг с другом. Когда Мелинда после войны вернулась из Тироля, куда ее, семидесятилетнюю, занесло нелепым, заслуживающим особого рассказа стечением обстоятельств, и она никак не могла обрести ни самое себя, ни своего старого дома в Дебрецене, она таким естественным тоном сообщила Ленке Яблонцаи, что будет жить у нее, а если та не согласна, она отравится газом, — будто стакан воды попросила. Матушка с радостью поселила ее в моей, тогда уже опустевшей комнате, о несогласии и речи не было. Мелинда стала жить у нас, а вскоре все наше имущество едва не пустили с молотка из-за ее многочисленных неоплаченных долгов; она была прописана у нас как член семьи. Но Мелинда не могла обойтись без матушки и во время бомбежек, затребовав ее к себе на гору в качестве сторожа и компаньонки; она проводила у нас рождественские вечера, омрачая праздничные часы своими вечными язвительными замечаниями. Мелинду и матушку до самой смерти Мелинды тянуло друг к другу, словно двух влюбленных; не видясь хотя бы день, обе начинали испытывать какое-то странное беспокойство; иногда в Дебрецене они встречались, будто случайно, на полпути, отправляясь из дому в одну и ту же минуту, гонимые одним и тем же желанием: матушка вела меня за руку, Мелинда, вечная вдова, брела, одинокая, со своей неизменной сеткой. Встретившись, они сразу успокаивались, закуривали, смеясь, смотрели друг на друга. С красивого, доброго лица матушки на Мелинду смотрел Сениор, сквозь карикатурные черты Мелинды проглядывала Мария Риккль. И ни один дом, ни одна квартира в их жизни никогда — ни в кризисные, ни в счастливые периоды — не имели для них столь огромного значения, как дом на улице Кишмештер, где за закрытыми ставнями бушевали мрачные, прокопченные страсти.