Николай Дежнев - Пояс Койпера
Ведущий широко улыбнулся и снова стал благодушным и доброжелательным. Поднял к лицу микрофон и повернулся к залу.
— Итак, мы продолжаем шоу «Жребий фортуны»! Присылайте нам ваши сообщения, звоните в студию, а главное — голосуйте! Может быть, у кого-то есть к Сергею вопросы?
Среди рядов кресел, как по команде, поднялся лес рук.
Двадцатью минутами позже Майский принимал меня в кулисах в полубессознательном состоянии. Сгреб в охапку и поволок в гримерную. Усадив в кресло, принялся метаться по комнате. Схватившись за сердце, замер на бегу.
— Нет, с твоими выходками я своей смертью не умру! Тебя не тормошить надо было, а дать ведро элениума. Боюсь, ведущие не станут дожидаться конца шоу и сами тебя замочат! И народ, между прочим, их поймет… — с трудом перевел дыхание. — Что? Статистика голосования?.. Какая, к черту, статистика! Посмотри на лица людей, вот тебе и вердикт! На хрена ты, вместо того чтобы коротко ответить, затеваешь с каждым дискуссию? Им наплевать, что ты думаешь и думаешь ли вообще, они за вопрос деньги получат… — Рухнул с обреченным видом во вращающееся кресло, вытряхнул из пачки сигарету. Смял ее в кулаке и кинул в корзину для бумаг. — Откуда эта бравада! Ты что, специально нарываешься? Может, тебе жить надоело?
Мне было его жаль, только что я мог сказать? Не было никакой бравады, а только появившаяся неизвестно откуда лихорадочная веселость, источник которой лежал за гранью моего понимания. По этой грани или по какой-то другой я давно уже разгуливал, балансируя над пропастью с грузом мыслей и сомнений.
— Все в порядке, Леопольд, не переживай!
— Твой порядок, — хмыкнул тот, — называется хаосом или бардаком! Уйми ты наконец свою фантазию, от нее все беды. Пойми, телевидение — искусство грубое, требующее однозначности. Для этого и аплодисменты по команде, и смех в записи. Зрителю все подскажут. Если тебя подмывает высказаться, пиши книги, их все равно никто не читает… — Подъехал ближе ко мне на кресле. — Вот смотри, элементарный, казалось бы, вопрос о первых впечатлениях детства! Зачем надо было говорить, что они у тебя, как у всех, только грудь была без имплантантов? Рекламодателю такая залипуха вряд ли понравится…
Он конечно же был прав, только не стану же я рассказывать толпе, как стоял мальчонкой у промерзшего по зиме окна и тайком от взрослых отколупывал от стекла льдинки. И про красный шар солнца на улице, и про запах снега и оттаивающей в комнате елки. Это мое, не тяните к нему руки.
— Ну хорошо, — вздохнул Майский, хотя за километр было видно, что ничего хорошего в том, что он намеревался сказать, быть не могло, и не было. — Бог с ним, с детством, тебя попросили рассказать, чем ты зарабатываешь на хлеб…
— А что, разве я этого не сделал?
— Сделал-то ты сделал, — вздохнул тяжелее прежнего Леопольд и скривился, будто разжевал лимон, — только как! — В голосе его появились умоляющие нотки. — Объясни мне, старому недоумку, кто тебя дергал за язык сказать, что снабжаешь убогую власть идеями? Это ведь твои слова! Зачем дразнить гусей? Говоришь, всё чистая правда? Так вот сверни ее аккуратненько трубочкой и засунь себе в жопу! И не в том дело, что народ наш любит власть, а многие любят, он на дух не переносит тех, у кого есть собственное мнение. Золотой мой, бриллиантовый, надо же соображать, что несешь на публике… — начал было успокаиваться Майский. Закурил, но вдруг подскочил, как укушенный. — А стишок! Кто тебя просил его декламировать?
— Как кто? Ведущая в декольте! Спросила, люблю ли поэзию, — перешел я в наступление. — Я, что ли, писал «Асцендент Картавина», какие ко мне претензии?
Хотя, судя по реакции зрителей, Майский был прав, читать стихотворение из романа, возможно, не стоило. Шебаршившийся до этого зал как-то разом притих, а кое-кто начал рыскать глазами, куда бы спрятаться. Это я потом заметил, а в тот момент ничего перед собой не видел, бубнил в микрофон, как глухарь на току:
Мы нанизаны все на властей вертикаль.
Говорите: мораль?.. Ну какая мораль!
Прихлебателей сонм говорливых вождей,
Олигархов, чиновников — полулюдей.
Где свеча ненароком в потемках видна,
Ее тушат с экранов потоки говна:
Кому в мозг, кому в душу, и так круглый год —
Веселися народ, развлекайся народ!
Погорячился! С кем не бывает…
Сидевший напротив меня Леопольд пригорюнился.
— Не работать мне больше на нашей сцене, ох не работать! Придется подаваться на заработки в Пасадену… — Неожиданно улыбнулся. — А и черт с ним! Обрыдло все, про свечу верно сказано. Сколько можно плавать баттерфляем в фекалиях…
Я и сам видел, старик на меня не в обиде. Правильный Арнольдыч мужик, от этих его слов мне тоже полегчало. Настолько, что я ощутил себя плавающим в невесомости, вот только на языке появился неприятный металлический привкус. Бескровные губы Леопольда шевелились, но я не мог разобрать ни слова. А жаль, и себя мне было жаль и его…
16
Жалость к себе — чувство недостойное, даже если знаешь, что тебя ждет завтра. Спокойной ночи Теренций нам не пожелал и правильно сделал. Когда Синти наконец уснула, я еще долго лежал с открытыми глазами и слушал, как она дышит. Проникавший в комнату свет сделался серым, начинался последний день моей жизни. Я поймал себя на том, что улыбаюсь. Пусть мне не дано дожить до вечера, начинался он на зависть многим. В теле разлилась сладкая истома. Сон подкрался незаметно, унес меня в волшебный мир, откуда так не хочется возвращаться. Мне снилось что-то легкое, нездешнее, я будто бы мог летать, только проснулся сразу, как от удара о землю. С ясным сознанием того, где нахожусь и что мне предстоит.
Синтия, приподнявшись на локте, рассматривала мое лицо. Заметив, что я не сплю, провела ладонью по щеке, произнесла тихо и, как мне показалось, печально:
— Уже рассвело!
Как будто просила за это прощение. Как будто все, что у нас с ней было, никогда не повторится и от жизни больше нечего ждать. Поднялась с ложа и, ступая по балетному, подошла к маленькому, выходившему в сад окну. Точеная фигурка с прямой спиной и стройными ногами. Замерла, глядя на кусочек бесконечно синего неба. Что хотела она там увидеть? О чем думала?..
Не поворачиваясь ко мне, сказала:
— Помнишь у Софокла: Эрот, покоряешь ты людей — и, покорив, безумишь!
Я протянул к ней руки. Пусть выглянуло солнце, ночь не уходит, пока ее не гонят. Еще только просыпались птицы, зачем же подхлестывать и без того несущееся жеребцом время.
— Иди ко мне!
Она будто не слышала, прошептала:
— Один неверный шаг, как в «Антигоне», и труп лежит на трупе. Любовь?.. Вверять ей жизнь могут лишь безумцы.
Решительно повернулась и, приблизившись к ложу, встала в ногах. Нежная, желанная. Лицо ее, в другое время удивительно красивое, напомнило мне греческую маску. Черты его дышали непреклонностью неумолимого рока.
— Не стоит, Дэн, много требовать от людей! Не их вина, что они лживы и слабы. Христос учил прощать…
— О чем ты? Я ведь ничего не требую, униженно прошу.
Произнес подчеркнуто смиренно в расчете на ее улыбку, но Синтия не улыбнулась, продолжала:
— Жизнь несправедлива. Ты стоишь с протянутой рукой, но у нее нет для тебя подарка…
Потянувшись к ней, я сел на ложе.
— Может, хватит слов.
Она отстранилась и начала натягивать через голову тунику. Ловкими движениями, извиваясь гибким телом. Я любовался ею, но уже знал, что мир изменился, мне стало холодно в нем жить.
Почувствовала это и Синтия, сказала, не глядя на меня, отстраненно:
— Поздно, Дэн, поздно! — Улыбнулась, но как-то вяло, по привычке. — Я приду к тебе ночью…
«Если» не произнесла, но оно прозвучало, встав между нами стеной. И как-то так получилось, что ничего больше сказать друг другу у нас не нашлось.
За занавеской, шумно дыша, уже топтался слуга. Ночь прошла, все, что было, унесли воды Леты. В молчаливом присутствии раба я едва смог затолкать в себя кусок сухой лепешки, запил смешанным с водой вином. Двое других, готовых заняться моим гардеробом и прической, ждали окончания трапезы. Обращаясь, как с куклой, облачили меня в белую, расшитую орнаментом тогу, подстригли и зачесали на лоб волосы. Судя по тому, что я увидел в поднесенном полированного металла диске, ребята были мастерами своего дела. Из зазеркалья тусклым взглядом дохлой рыбы на мир смотрел пресыщенный жизнью патриций, портрет которого можно было помещать в любой из учебников истории Древнего Рима. За спиной на мгновение мелькнуло заплаканное лицо Синтии, но это могло и показаться. Меня уже вели во внутренний дворик учить неспешной плавности движений и манере держать руку с краем тоги на отлете.
В таком товарном виде я и был погружен в закрытые носилки, и носильщики повлекли меня в сопровождении незнакомого слуги к мировой славе. Опустошенный, потерянный, но все еще живой, плыл я по улицам Вечного города. Не знаю, что чувствуют солдаты, бросаясь грудью на амбразуру, я не чувствовал ничего. Мысли шли медленные, тягучие, да и не мысли вовсе, а оставшиеся от прожитой жизни воспоминания. Люди часто смотрят на умерших как бы свысока — сами-то не в могиле, — не понимают простой вещи, что ничем от покинувших этот мир не отличаются, разве что скудно отпущенным временем. Хорошо бы, думал я, раскачиваясь словно на волнах, чтобы человеку не предъявляли счет за то, чего он не совершил, хотя за этим послан был в жизнь. Мог бы успеть, а не успел или не захотел. Тогда о пустоте тянущихся через годы дней можно было бы не печалиться, прожил, и ладно…