Александр Кабаков - Русские не придут (сборник)
Однако постепенно, год за годом что-то менялось в нем и вокруг. И однажды оказалось, что он уже может позволить себе кое-что, ну не то, конечно, о чем мечтал в молодости и друзьям рассказывал, но все же… Он придумал и сделал несколько если не скандальных, то заметных проектов. Результаты одного из них, наиболее успешного и известного, мог сам наблюдать ежедневно, куда бы ни глянул – и в столице, и в любом, самом дальнем углу страны, и даже в других странах. А он поначалу, в первые годы осуществления, много ездил в качестве автора этой несложной, в общем-то, но эффектной идеи. Стал знаменит и авторитетен… Но и тут проявился характер: дальше не пошел, реально рисковать не стал – сказалась выработанная смолоду привычка храбриться только на словах, а работать послушно и даже робко. Потому же не отказался от службы. Существование вольного, пусть даже и признанного, пророка пугало отсутствием опор и границ, кроме того, он видел, что в действительности выбравшие вольность постоянно ею расплачиваются за признание и в конце концов, израсходовав запасы, лишаются того и другого.
Таким образом, по истечении некоторой части жизни, небольшой по сравнению со всей предшествовавшей, но более значительной, в которой уместилось, собственно, все, что должно заполнять целую жизнь, он стал чиновником, распоряжающимся судьбами чужих проектов. Относился к людям и их работе с мягким равнодушием, поскольку никогда не забывал о собственной робости и незначительности и считал других такими же. Впрочем, был вполне добросовестен в оценках и – по причине равнодушия же – терпим к дурному в человеческих проявлениях. Все это вместе создало ему репутацию симпатичного, несколько комического старика, красиво дополненную славным прошлым: проект его еще не был забыт, и иногда – к случаю – на него даже ссылались.
Да, странно только одно, думал Руслан, сидя по обыкновению посреди комнаты на стуле, уперши локти в колени и положив лицо в ковшик ладоней, вот что странно: почему за мной пришли так поздно. Другим таким же и до сорока пяти не дали дождаться, а я уж, слава богу…
Вероятно, трусость и спасала, думал он, робость, послушание. В конце концов, все это можно назвать и чувством меры, а это чувство одобряют силы и земные, и небесные.
Тут момент растянулся, стал бесконечным, до него и после него открылась пустота, и он исчез, и возник другой – такой же, но другой, не следующий и не предыдущий, просто другой вечный миг, мгновение само по себе.
Но Руслан не замечал таких маленьких побед. Пришла жена. Как обычно, они сидели рядом на диване в зале свиданий, и жена подробно, повторяясь и отвлекаясь на посторонние детали, рассказывала о детях, внучке и недавно родившемся внуке. Руслан любил детей не меньше, чем жена, внучка когда-то доставляла ему удовольствие своими смешными выходками, и он не имел ничего против рассказов о внуке, которого никогда не видел. Но жена говорила о младшем поколении собственным, особым образом, придавая поступкам и словам детей и внуков совершенно не свойственный им характер, наделяя других людей своей психологией. При этом она устраивала маленький театр, в котором все персонажи, совсем еще молодые люди и просто дети, исполняли одну роль, играли ее – рассеянную немолодую женщину, сентиментальную и холодную. Точно так же она рассказывала и о слугах, которых продолжала содержать, поскольку ей все эти годы аккуратно платили жалованье Руслана, и о собаках, и даже о неодушевленных предметах: о мебели из гостиной, ремонт которой она наконец заказала, о заросшем пруде в имении, который обязательно надо будет спустить на следующий год и почистить…
Его раздражала эта нелепая и неумная манера, но он старательно подавлял недовольство, потому что знал – стоит ему не то что высказать раздражение, но хотя бы дать ему разрастись внутри, как жена все почувствует и в ее глазах он увидит тот желтоватый холод, от которого его всегда охватывает сначала чувство вины, потом бессилие, а потом и бешенство, и тогда… Еще конфликта ему здесь не хватало.
Он слушал жену и думал о том, что все, совершенно все в его жизни было. Только недолго и не помногу. А то, что есть теперь, будет всегда – и другого не будет ничего.
Очевидно, что жена раньше него поняла, что другого в его жизни уже не будет, и потому говорила с ним о его ситуации, всячески проявляя интерес, но спокойно. И в голову ей не приходило, что, может, подобает сейчас закричать, броситься на пол, забиться…
С утра, до завтрака, вызывали на освещение. Многие не любили этой обязательной процедуры и даже боялись, а чтобы избежать ее, говорили главному, что уже достигли дискретизации, но их ложь тут же разоблачалась, во время ближайшего извлечения. Руслан же ко всему быстро привык и уже на пятый год спокойно оставался в пустой светильне, почти неподвижно стоял в пространстве, постепенно заполнявшемся все более ярким светом, стоял, чуть переминаясь, но никогда не пытаясь снять защитные очки и открыть в белом холодном огне глаза (некоторые надеялись таким образом покончить с процессом, ослепнув), и не обманывался сам, и не пробовал обмануть главного, понимая, что застывший в светильне момент еще ни о чем не говорит, это только тренировка, а потом все будет как раньше.
И точно: через сутки приходило время извлечения, и ничего, как всегда, не получалось. Он лежал на спине в тесноватой темной капсуле, шею сзади подпирал полированный стальной валик, а прямо перед глазами светился и мерцал небольшой экран, по которому проносились почти неуловимые тени: какое-то знакомое лицо, толпа, пейзаж, опять лицо, которое он не успел распознать… Назначенное мгновение жизни, даже прошлой, не говоря уж о будущей, никак не желало всплывать, повисать в пустоте, делаться бесконечным, поглощать все существование.
Поэтому Руслан уже почти не верил рассказам соседей о каком-то счастливце, который достиг полного разрыва всего за одиннадцать лет, сумел во время очередного извлечения вытащить, вырвать миг своей будущей смерти, увидеть его и застыть в нем, после чего, конечно, немедленно вышел на волю с прекрасной перспективой…
Руслан же к процедурам относился добросовестно, без внутреннего сопротивления, главный иногда даже хвалил его за сотрудничество с персоналом и помощь в процессе, но результатов не было.
Вообще-то, их не было и у соседей – ни у кого.
Живших в других комнатах людей, с которыми он иногда встречался в коридоре, с некоторыми здоровался, некоторых, в основном тех, с кем курил в санитарной зоне, даже знал по именам – он делил на две основные категории. Люди менялись: одни умирали, прожив свой век и последние годы уже только болея и лечась неизвестно ради чего, ведь больше ни на что ни времени, ни сил не оставалось; иные, немногие, выходили, проведя полный срок дискретизации и научившись ей. Приходили новые: в общем, точно такие же. И по-прежнему укладывались в две категории.
В первой Руслан числил заслуженных.
В слове был двойной смысл. В обычной речи оно означало, что эти люди многое получили, заслужили своей прежней жизнью: давным-давно все они обосновались в городских домах и имениях с прислугой; передвигались только в собственных или выделенных властями аэрах; жалованья получали много, а на что его тратить, не знали, потому что ни в чем не нуждались. Правда, почти все это еще в прежней жизни же они и потеряли, а если сохранили, то уж во всяком случае заслуженными в обществе уже не считались, а безнадежно пребывали в презренном положении старых заслуженных. Попав же в дискретизатор, стали просто старыми. А второй смысл, который Руслан вкладывал в название этой категории, был связан с наказанием, возмездием. Заслуженных в этом смысле правильнее, конечно, было бы называть заслужившие, но это казалось ему слишком прямолинейным. Во всяком случае, мучительные освещения и извлечения, беседы и одинокие пробуждения во мгле пустых комнат были ими действительно заслужены, считал Руслан, и нисколько им не сочувствовал, точно зная, что никогда они не научатся отделять моменты и фиксировать мгновения, так и доживут здесь, и умрут без понимания.
А вот другой категории Руслан сочувствовал очень. Это были бессловесные, вообще-то их деликатно называли полезными, но Руслан, как и все, в неофициальной обстановке и про себя называл их именно бессловесными – так было точнее. Они никогда ничего не имели: селили их в небольших квартирах, а сами они своими руками зачем-то строили себе еще жилища вне города, избы; прислуга им не полагалась, да большая их часть и была прислугой; пользовались они коллективными, шумными и тесными аэрами либо маленькими аэретами, тряскими и ненадежными; денег им всегда не хватало, так что и ели-то они не каждый раз, когда хотелось. Такова была их прежняя жизнь, так же они существовали и до самого попадания в дискретизатор. И здесь для них ничего не менялось, они так и оставались бессловесными, ничего не понимали, ни на что не жаловались, старались – да старания-то их были бесцельными.