Анатолий Ким - Белка
Я нечаянно обрезала палец, когда чистила морковь, полоснула ножом по пальцу — и это было одной из самых незначительных моих попыток вскрыть оболочку зверя и выйти вон. В другой раз я несла на спине пол-мешка картошки, споткнулась о порог и упала, налетела лицом на край ведра, рассекла лоб и скулу, и хлынувшая кровь залила мне глаз, залепила ресницы. Я лежала на полу рядом с горкой упавшего мешка, ведро откатилось в сторону и почти исчезло под кроватью, я охала и плакала, зажимая рану рукою, и мне было горько и ужасно подумать, что я одна осталась под старость, и кровь налипла к щеке, словно мокрая тряпка. Нет, никогда зверь не бывает одинок, как бывает человек, и если зверь нечаянно рассечет морду о ветку или камень, ему и в голову не придет мысль о надвигающейся старости. Это оно, сугубо человеческое, на миг выглянув из пореза кровавой раны, могло в тусклом отблеске ведерного дна, еле видимого в темноте под кроватью, узреть чудовищный зрак враждебного бытия. Я плакала, размазывая по лицу кровь и слезы, и яростно спорила с давнишним своим посетителем, который призывал когда-то меня изгонять из себя зверя и оставлять только человеческое. Я не знала, как ему самому удается это, а мой человек копошился на полу и, стоя на четвереньках посреди комнаты, рыдал, распустив губы, мокрые от слез и натекшей крови. Я плакала одна в своем доме и ничего другого не могла сделать — даже умыться и перевязать рану.
Тут и скрипнула тихо дверь — и вошел в комнату робкий длинноухий заяц, смущенно кашлянул и замер у порога, прижимая лапу к груди. Кузьма Иванович занес мне давно обещанный рубанок и притащил за пазухой стеклянную банку с отварными грибочками, еще теплыми. Он-то и помог мне подняться, умыть лицо и перевязать рану.
Прошло немало времени, пока я научилась действовать рубанком. Но вот однажды я чисто выстрогала отпилок доски — так ровно и гладко, что на доске можно было писать тонко очиненным карандашом. И на этой деревянной скрижали я написала: «Митя, вот тебе тетрадь, на которой ты можешь что-нибудь для меня нарисовать». Потом я снова начисто выстрогала доску и легла спать. Так я приготовилась встретить свою вдовью осень. А серый боязливый заяц скакал где-то в темноте, ковылял через пустое поле и порою, замирая на месте, становился столбиком, нюхал встречный ветер и шевелил ушами. И как говорил мне …ий, прощаясь: «Он будет ручным, но в руки вам не дастся», — так и случилось. Мы многие годы были друзьями, но потом он нашел себе какую-то женщину из соседней деревни, и наша дружба прервалась. Однако гроб для меня, когда я умерла, сделал все же Кузьма Иванович.
ГЕОРГИЙСупружеская взаимная глухота, о как много горьких проклятий прозвучало на твой счет. Но я проклинать не стану Еву, она ведь делала все, что, по ее разумению, должно было принести нам счастье, ей и мне, милой львиной парочке, и нашим львяткам, которые пошли у нас один за другим, целых три великолепных экземпляра, здоровых, красивых и безупречных в смысле экстерьера. Как им повезло с матерью, какая это была великолепная охотница, жрица добычи, с какой веселой, бодрой неутомимостью отправлялась она на промысел, за ночь могла обежать пол-Земли и к утру возвратиться домой, в нашу уютную пещеру в Сиднее, принося в зубах тяжелые пачки банкнотов.
За внешней хрупкостью и обличьем милой, веснушчатой большеротой девчушки из какой-нибудь среднероссийской провинции, за славянской ее нежной золотистостью таилась чудовищная мощь стальных мускулов, она была совершенством того мира, где великая охота на конкурентов составляет основу и смысл бытия. У нее были заводы, у нее были танкеры, у нее были большие доходные дома почти во всех крупных городах Австралии, у нее была вилла в Монте-Карло, она была владелицей неисчислимых стад тонкорунных овец, в подвалах Цюриха гномы берегли ее золото, она держала в своих белых, нежных с длинными пальцами ручках судьбы тысяч людей и пятнадцати директоров, сплошь из тигров, медведей и буйволов.
Вся наша кругленькая Земля, источающая из своих родников неисчислимые сокровища для потребительской цивилизации, была в ее распоряжении, и моя женка щупала ребра у жирных голландских сыроваров, у алжирских торговцев шагренью, при ее имени вздрагивали и ощеривали зубы аргентинские колбасники… Но эта магнатка, как и все истинно великие, была сама простота и скромность, она профессионально разбиралась в живописи, помнила все мелодии своего любимого Генделя, могла довольно мило сыграть на клавесине и, когда какого-нибудь из наших львят прохватывал понос, сама варила чернику, собранную для нее рязанской бабушкою, и отваром отпаивала заболевшее дитя.
Я никогда не предполагал, что она настолько могущественна и богата, мне стало смешно, когда она впервые, привезя меня в настоящую свою Австралию, с веселой важностью изложила однажды утром, лежа рядом в постели, каковы наши материальные дела. Нахохотавшись вволю, я объявил ей, что как человек, воспитанный в совершенно иных условиях, я не мыслю себе жизни задарма и поэтому буду содержать себя только на то, что сам заработаю, и, значит, для того чтобы появились у меня мои кровные трудовые денежки, мне нужна работа. О, само собою разумеется, согласилась Ева, я это предполагала и заранее позаботилась обо всем. И она, заставив меня накинуть халат, повела с собою, мы вышли из дома, по зеленому ровнейшему газону нашего парка подошли к отдельно стоявшему среди деревьев новому модерновому дворцу, похожему на развернутый аккордеон.
Это, как я узнал в ту достопамятную минуту, оказалась моя мастерская. Ничего подобного я еще не видывал. Куда там было сравниться с нею претенциозной хавире моей знаменитой тетки! Маро Д. лопнула бы от зависти, увидев здание, внутренние помещения и все те умные приспособления и затеи, которыми снабдила мастерскую Ева, тщательно все продумавшая совместно с лучшими архитекторами и самыми известными дизайнерами Австралии. Каков был свет — всегда яркий, ровный в любую погоду, днем и ночью — искусственный свет был так прекрасно подобран, что совершенно не отличался от естественного; каковы гобелены — подлинный семнадцатый век, — которыми были увешаны стены громадной мастерской; к ней примыкали графическая студия с новенькими офортными станками, прессами, наборами медных и цинковых пластин и небольшая «дамская» мастерская на тот случай, если Еве тоже захочется что-нибудь сотворить, и диванная, и буфетная с баром, с холодильниками и с неисчерпаемыми запасами чего только хотите. И даже бассейн был, и зал для гимнастики и занятий хатха-йогой, и столярная мастерская с набором австрийских инструментов, и мансарда-кабинет для уединенных раздумий, куда ключ был только один, и он, разумеется, вручался мне.
«Вот здесь и работай, милый, — сказала Ева, деловито осматривая мастерскую, словно портниха свое изделие, — это тебе небольшой свадебный подарок, — сказала она, — чтобы ты мог начать свою трудовую жизнь, мой любимый трудящийся».
Но она, оказывается, подарила мне не только лучшую в мире мастерскую. Из-за портьеры высунулась бледная голова с лысиной и тотчас скрылась.
«Пан Зборовский! — позвала Ева, и когда лысый джентльмен подошел к нам, поклонившись мне и поцеловав у нее ручку, Ева представила: — Это господин Зборовский Станислав, талантливый художник, он тебе, милый, будет хорошим другом и компаньоном, чтобы тебе не было скучно сначала, пока ты еще не обзавелся знакомыми».
Я недоуменно смотрел на этого пана, который стоял перед нами, заложив руки за спину, и с невнятным выражением на лице поднимал поочередно то одну бровь, то другую.
«Пан Зборовский, — сказала жена, — будет работать в моей маленькой мастерской, потому что у меня пока нет времени заниматься живописью. Мне предстоит поездка в Иран, потом в Японию, потом в Америку, а ты начни работу, войди в курс дела, как говорят у вас, и тебе во всем поможет пан Станислав, правда ведь, пан Станислав?»
Тот наклонил голову, поднял правую бровь и хрустнул пальцами у себя за спиною.
Когда мы с Евой покинули мою великолепную мастерскую и вернулись в дом, она рассказала:
«О, это очень талантливый и бедный художник, мой дальний родственник, мне его стало жалко, у него ведь нет своей мастерской, и я решила ему немножечко помочь. Пусть он поработает рядом с тобой, ты не будешь сердиться, милый?»
«Нет, — ответил я… — Да и куда мне одному такую махину? Там бы поместилось все мое художественное училище…»
На следующий день Ева отбыла в Иран, а я остался в обществе молчаливого Зборовского. Пан и на самом деле вскоре приступил к работе: разложил на столе крохотные колонковые кисточки и поставил на изящный мольберт холстик размером с конверт. Упираясь языком изнутри в щеку, отчего она напухла шишкой, Зборовский старательно наносил крохотные светлые мазочки, пуантилировал, изображал нечто зыбкое, в меру благородное и вкусное по колориту — что-то там мелькало вроде розовой козочки на фоне мыльно-зеленой травки.