Джон Ирвинг - Молитва об Оуэне Мини
В конце сентября в Грейвсенде погода может колебаться от вполне августовской до ноябрьской. Пока мы с Оуэном перекладывали Сагамора в мешок и тащили его во двор к мистеру Фишу, на солнце набежали облака, клены тут же потеряли былую яркость красок, а ветер, гонявший по лужайке пожухлые листья, сделался ледяным. Мистер Фиш сказал маме, что намерен пожертвовать труп Сагамора в пользу бабушкиных розовых кустов. Он пояснил, что среди истинных садоводов мертвая собака котируется очень высоко. Бабушка тоже пожелала поучаствовать в обсуждении, и скоро было решено, какие именно кусты можно временно выкопать и пересадить, после чего мистер Фиш взялся за лопату. На клумбе земля была гораздо мягче, чем во дворе у мистера Фиша. Новоиспеченные родители почувствовали внутреннюю потребность присутствовать на похоронах вместе со своим грудным ребенком; их примеру последовала стайка ребятишек с Центральной улицы, и даже бабушка попросила, чтобы ее позвали, когда яма будет готова, а мама — несмотря на то что на улице заметно похолодало — даже не пошла в дом за пальто. На ней были темно-серые широкие фланелевые брюки и черный свитер с треугольным вырезом; она обхватила плечи руками и переминалась с ноги на ногу, пока Оуэн собирал довольно странные предметы, которые, по его мнению, непременно должны сопровождать Сагамора на том свете. После того как мистер Фиш, копая яму, убедил Оуэна, что, несмотря ни на что, футбол еще принесет нам немало удовольствия, когда мы «немного подрастем», Оуэн передумал класть в мешок футбольный мяч. Он нашел несколько пожеванных теннисных мячей, миску, из которой ел Сагамор, и его подстилку для езды в автомобиле; все это он положил в холщовый мешок, добавив туда затем еще букетик самых ярких кленовых листьев и недоеденную баранью отбивную, которую Лидия оставила для Сагамора после вчерашнего ужина.
Когда мистер Фиш закончил копать могилу, в некоторых домах уже зажегся свет, и Оуэн решил, что присутствующие на похоронах должны держать в руках свечки. Лидия возражала и принесла их только по маминому настоянию. Затем позвали бабушку.
— ЭТО БЫЛ ХОРОШИЙ ПЕС, — сказал Оуэн, и стоявшие вокруг одобрительно забормотали.
— У меня никогда не будет другого, — отозвался мистер Фиш.
— Я вам напомню эти слова, — заметила бабушка. Должно быть, она уловила иронию судьбы в том, что ее розовые кусты, долгие годы подвергавшиеся наскокам Сагамора, теперь словно получили возмещение за это в виде его бренных останков.
С тротуара Центральной улицы этот ритуал при свечах, верно, выглядел довольно впечатляюще; неудивительно, что он привлек в наш двор преподобного мистера Меррила и его жену. Только мы почувствовали, что нам не хватает каких-то важных слов, как вдруг откуда ни возьмись у нас в розовом саду появился преподобный мистер Меррил — уже бледный, словно сама зима. Его жена, с покрасневшим от первого осеннего насморка носом, была одета в зимнее пальто и вообще выглядела так, словно преждевременно впала в глубокую зимнюю депрессию. Совершая ежевечерний легкий моцион, Меррилы почуяли, что здесь совершается некий религиозный обряд.
Мама поежилась, словно появление Меррилов ее здорово напугало.
— На вас холодно смотреть, Табби, — сказала миссис Меррил, а мистер Меррил тревожно переводил взгляд с одного лица на другое, будто пересчитывая всех, кто живет в этом квартале, чтобы определить, чье же бедное тело покоится в холщовом мешке.
— Спасибо, что пришли, пастор, — нашелся мистер Фиш, прирожденный актер-любитель. — Вы, наверное, смогли бы сказать несколько слов по случаю кончины лучшего друга человека?
Но лицо мистера Меррила по-прежнему выражало полное смятение и недоумение. Он посмотрел на маму, потом на меня; снова уставился на мешок, потом заглянул в яму на клумбе с розами — так, словно это была его собственная могила и словно совсем не случайно его короткая прогулка с женой кончилась именно здесь.
Бабушка, увидев, как ее любимый пастор нервничает и заикается, взяла его под руку и шепнула на ухо:
— Это же собака, просто собака. Скажите что-нибудь для детей.
Но, едва начав говорить, мистер Меррил стал заикаться; чем больше дрожала мама, тем больше в ответ дрожал преподобный мистер Меррил и тем сильнее тряслись его губы. Он не смог произнесли простейшей молитвы — не сумел выговорить ни одной фразы. Мистер Фиш, который никогда не был завсегдатаем ни одной из церквей в городе, поднял мешок и сбросил Сагамора в преисподнюю.
Зато Оуэн Мини нашел подходящие слова:
— «ИИСУС СКАЗАЛ… Я ЕСМЬ ВОСКРЕСЕНИЕ И ЖИЗНЬ; ВЕРУЮЩИЙ В МЕНЯ, ЕСЛИ И УМРЕТ, ОЖИВЕТ. И ВСЯКИЙ, ЖИВУЩИЙ И ВЕРУЮЩИЙ В МЕНЯ, НЕ УМРЕТ ВОВЕК».
Кажется, для собаки это было чересчур, и преподобный мистер Меррил, перестав заикаться, словно вовсе онемел.
— «…НЕ УМРЕТ ВОВЕК», — повторил Оуэн. Мама протянула ему руку, и порыв ветра тут же растрепал ей волосы, закрыв лицо.
За всеми церемониями, всеми ритуалами — за отправлением любой требы стоял Оуэн Мини.
В то Рождество 1953-го я лишь смутно осознавал, что Оуэн дирижирует вообще всем оркестром событий — будь то репетиция рождественского утренника или испытание презерватива в комнате Поттера на третьем этаже Уотерхаус-Холла. И уж никак не мог я предвидеть, что все его дирижирование ведет к одному-единственному заключительному аккорду. Даже находясь в странной комнате Оуэна, я не чувствовал этого достаточно отчетливо, хотя любой на моем месте не мог бы отделаться от ощущения, что здесь сооружается, по меньшей мере, будущий алтарь.
Трудно понять, отмечали в доме Мини Рождество или нет. Связка сосновых веток, собранная наспех, была прибита к парадной двери огромной уродливой скобой — такими заряжают тяжелые промышленные скобозабивные пистолеты. Скоба выглядела до того внушительно, что, казалось, ею можно скрепить между собой куски гранита — или пригвоздить Христа к кресту. Однако в расположении веток не угадывалось никакой мысли — они никоим образом не напоминали рождественский венок; это бесформенное нагромождение походило скорее на гнездо какого-то животного, которое начало было его строить, а потом в панике покинуло. Внутри плотно закрытого дома не было ни елки, ни рождественских украшений; не было даже свечей на подоконниках или престарелого Санта-Клауса, склонившегося у настольной лампы.
На полке камина, в котором огонь всегда еле теплился — то ли поленья там всегда лежали отсыревшие, то ли угли часами никто не ворошил, — стоял рождественский вертеп с аляповато раскрашенными деревянными фигурками. Трехногий вол, почти такого же сомнительного вида, как и те, что получились у Марии Бет Бэйрд, опирался на жутковатого цыпленка размером чуть ли не с половину этого вола; своими пропорциями цыпленок здорово смахивал на голубей Розы Виггин. Скол на лице Девы Марии, выкрашенном в телесный цвет, сделал ее совершенно слепой и такой страшной, что кто-то из домашних заботливо отвернул ее от колыбельки Младенца Христа — да-да, колыбель там имелась! У Иосифа не хватало руки — он, верно, отрубил ее себе в припадке ревности, потому что в выражении его лица читалась затаенная ярость, словно дым из камина, покрывший полку слоем копоти, омрачил заодно и дух Иосифа. У одного ангела была сломана арфа, а оскал другого рождал в воображении скорее плач над покойником, чем сладкоголосое пение.
Но самым зловещим в этой рождественской идиллии было отсутствие самого новорожденного Иисуса. Его колыбель стояла пустой — вот почему Дева Мария отвернула в сторону свое изуродованное лицо, вот почему один из ангелов разломал свою арфу, а другой отчаянно вопил, вот почему Иосиф лишился руки, а вол — ноги. Младенец Христос исчез — то ли его похитили, то ли он сам сбежал. В традиционной композиции отсутствовал сам объект поклонения.
В комнате Оуэна было опрятнее, даже чувствовалось некоторое присутствие божественного порядка; и все-таки даже здесь ничего не напоминало о грядущем празднике Рождества — разве что красное, как листья пуансеттии, платье, надетое на мамин манекен. Но я-то знал, что другого наряда у манекена просто нет.
Манекен располагался в изголовье кровати Оуэна — ближе, чем мама обычно ставила его у своей кровати. Для того, как я понял, чтобы Оуэн мог лежа дотронуться до знакомой фигуры.
— НЕ СМОТРИ ТАК ДОЛГО НА МАНЕКЕН, — предостерег меня Оуэн. — ТЕБЕ ЭТО ВРЕДНО.
Самому Оуэну, видимо, это было полезно — манекен стоял прямо над его изголовьем.
С бейсбольными карточками, некогда лежавшими на самом видном месте, я уверен, Оуэн не расстался; однако теперь он их куда-то запрятал. О бейсболе здесь вообще ничего не напоминало — хотя я не сомневался, что тот смертоносный мяч тоже хранится в этой комнате. И когти моего броненосца, конечно, были где-то тут, хотя тоже не на виду. И новорожденный Иисус, которого умыкнули из колыбельки… Да, я не сомневался, что Младенец Христос находится где-то в комнате Оуэна, возможно, в одной компании с презервативом Поттера — Оуэн ведь тогда унес его домой. И куда-то спрятал — как и когти броненосца, похищенного Сына Божьего, и так называемое орудие убийства моей мамы.