Тоска по окраинам - Сопикова Анастасия Сергеевна
Словно не узнавая, она отшвырнула метр на пол, потом всё же поднялась, скатала его и исчезла в коридоре – зашуршало мусорное ведро. Она вернулась и села в ту же позу, противно всхлипывая.
– Ты простишь меня? Ты ничего не скажешь папе? Я ведь не со зла, я ведь дура, дура…
Она опять положила лицо мне в колени, оставляя на джинсах горячие мокрые пятна. Показались ее лопатки в тонком свитерке, и вся понурая худая спина, и золотистая шея, которую обнажил свисающий набок растрепанный рыжий хвост.
Я неловко погладила ее по голове. Посмотрела в окно.
Солнце закатывалось с обратной стороны дома. Небо догорало, разделенное прутьями антенн. Где-то дребезжал пустой трамвай. Я хочу домой. Хочу домой. Хочу домой. Я.
До «вырастешь» оставалось еще десять лет.
Золотая лихорадка
Бог, верно, стал плотником, только чтобы сделать себе гитару.
Его творение – лакированная, светлого дерева, – слегка резонирует при каждом шаге; ощущать ее тяжесть даже приятно.
Говорят, боль лучше переживать в полумраке. Гитара лежит в черном чехле, как в плотных тяжелых шторах, которые выбирают в спальню, чтобы не пропускали свет. Спит и видит сны, быть может. К сожалению, себя саму спрятать в чехол нельзя – и на солнце приходится смотреть, и режет глаза от этого неуместного праздника в небе.
Но вот подошёл автобус и скрыл собою свет, как грязная железная туча. В салон они влезли последними, протиснулись в переднюю дверь – за толстой девочкой-подростком, за бабкой с венозной сеткой ног и пластмассовой палкой, за дедом с седыми клочьями из ушей. Водитель равнодушно отсчитал потные медяки сдачи, ссыпал их в Ленину ладонь. Лена поморщилась, но деньги взяла, и в свою очередь помусолила тоже.
S – Лена называла ее по-домашнему Стасей, но чаще, по давности дружбы, не называла никак – обогнала ее и протиснулась вглубь, к исписанным черным маркером, продавленным от сотен задниц сиденьям. Садиться, однако ж, не стала, просто безжизненно повисла на поручне и положила голову на плечо. «Не плакать, только не плакать», – приказала себе S и стиснула челюсть так, что еще немного и раскрошатся пломбы, – а в горле всё равно колет, и губы кривит. О чем-то другом надо подумать, не об этом. Себя не жалеть, или пожалеть позже. Затошнило бы хоть…
Автобус тронулся, и мимо поплыли пустые веранды кафе, и зеленый сквер со статуей Петра, и мост над полотном стоячей воды, которая к августу вся зацвела. На мосту развеваются триколоры – хотя и ветра-то никакого нет, душно, как в бане. Дальше, дальше, дальше от него и его мира. Только комок неловкой боли, неподъемный пуд в горле S забирает с собой.
По дороге от остановки и до самого подъезда они молчат. На втором этаже Лена коротко кивает и проскальзывает в свой тамбур, стекло в двери дрожит от хлопка. S слышит, как она стучит три раза – свои! – по фанерной двери, и дверь с готовностью открывают.
Ей нужно пройти еще шесть пролетов наверх. К пятому этажу она почти смиряется с потерей, опускает руки, складывается в три погибели. С порога нужно будет скинуть со спины гитару, проскользнуть в ванную, пустить воду, а там уже сладко проплакаться, носом в кулак. Потом умыться холодной, потом сбежать во двор, может быть, – чтобы не отвечать на вопросы. Не так-то просто спрятать свое горе в двенадцатиметровой комнате, особенно если жить в ней втроем.
S открывает дверь своим ключом. Никого. Дома никого – и облегчение от этой тишины. Разложен низенький стол, в вазе торчат пять белых розочек с лентой.
У матери день рождения, розы принес отец – а S ничего не подарила, и сбежала прямо с застолья на концерт. Случилась даже маленькая ссора: «Какие могут быть подружки и гулянки сегодня! Я бы никогда так не сделала на твоем месте». S хотела было напомнить что-то про свои детские праздники и родительские развлечения, но махнула рукой – были дела поважнее грызни с матерью, не хотелось портить свое долгожданное счастье.
S валится в свое «детское» кресло с ногами, садится поперек, упираясь пятками и лопатками в мягкие, обитые плюшем лапы, подлокотники (подлость, кость). Они приятно скрипят. Неизвестно, когда вернутся родители, – поэтому S наконец отпускает себя, в экспресс-режиме выжимает из горла ком, рыдает быстро, с наслаждением, в голос. Надо бы прореветь столько, сколько возможно, чтобы голова надулась, как шар, чтобы мозги обложило ватой. В вате можно сколько-то существовать – и на время забыть, что всё рухнуло.
Но слёзы больше не идут, кончились; надо встать и умыться. Из заляпанного зеркала над раковиной на S смотрит девушка-девочка, переходная форма, волос коричневый, с рыжинкой. Тараканьего цвета, как кажется ей самой. У отражения выщипанные до ниточек (изящные!) грустные брови, глаза круглые, зареванные, нос, и без того широкий нос картошкой, распух. И толстые губы распухли тоже, и будто бы даже подбородок раздался и покраснел. На ней синий сарафан, короткий, глубокого цвета сапфира. Завязывается на шее, а выше груди, на ключицах, красуется черный лакированный ободок, к которому завязки примотаны. «Это не платье, это от чемодана ручка», – сказала бабушка. Теперь S видит: оно и вправду хуже некуда, дешевое и пошлое, под мышками торчат силиконовые петли для вешалки. А ведь два часа назад ей всё нравилось. Выходя из дома, она тщательно выводила глаза смесью синего и черного, серебряный перламутр пыльной палочкой, по кругу глаза черным карандашом, губы забить жирным блеском… И волосы драла, чтобы не путались, железной расческой.
Лена выждет ровно пятнадцать минут, не больше. Через пятнадцать минут она появится на пороге. S знает ее всю жизнь: ее манеры, гримасы, все ее шмотки, повадки, словечки, запах ее квартиры, шаги ее родителей в коридоре. Знает всю жизнь, но порой (и очень часто) ей кажется, что эта не та ветка жизни, что S где-то заблудилась, а присутствие рядом Лены – верный знак, что что-то пошло не так.
Она вытирает нос детским жестом, тыльной стороной ладони. Цветы… И торт должен быть где-то. «Снежная королева», как мама любит, с серебряными шариками глазури. Похоже на ртуть, рассыпанную в сгустках крема.
Но вместо холодильника S открывает квартиру: дергает на себя деревянную рассохшуюся дверь, с шумом раскрывает вторую, железную, поставленную давным-давно от воров-квартирников. Однажды она застряла между ними, железом и деревом. Одна дверь захлопнулась, а вторую было не открыть изнутри без ключа. Почему-то тогда она совсем не испугалась – наоборот, ей было так спокойно, как будто S нашла единственное безопасное место во всём мире, спряталась в коробке факира, у которой двойное дно.
Она слушает тишину подъезда – и это лучше, чем вздрогнуть от внезапного звонка в дверь. Лучше стоять вот так, вдыхать сигаретный дым и слушать неторопливые Ленины шаги наверх, ее знакомое покашливание, видеть в пролете каштановый хвост на затылке.
Лена, как змея, проскользнет мимо S в квартиру, Лена скинет кроссовки, деловито осмотрит свой нос в зеркале, плюхнется в кресло и с наслаждением съест кусок торта, не менее довольная собой и расслабленная, чем обычно. Она не умеет ни утешать, ни говорить красивых речей. Она может только советовать – и советы ее такие: идти за своим, напирать и брать силой. А когда у Лены советов нет, она предпочитает делать вид, что ничего не происходит. Это ее вид деликатности, единственный Лене доступный. В её мире всё очень просто – и надо же, ей и вправду всё дается легко, всё и всегда.
День этот выпадет из жизни, такой черный, будто все лампы внутри разом померкли – если там вообще был свет. И солнце, вторя им, зашло за антенны дома напротив, и больше уже не вернулось – на всю следующую неделю, до самого сентября, зарядил тоскливый, слабенький серый дождь.
Началась эта болезнь меньше года назад.
Ленина мама работала методистом – S не смогла бы объяснить точно, что это за профессия, – Дворца молодежи (огромное здание в центре, на набережной, с трудом пережившее девяностые и теперь возвышавшееся над округой всеми своими башенками, балкончиками и стеклянным шаром кабинета астрономии), и часто привозила их к себе на работу, «погулять»; иногда записывала в какие-то кружки, запихивала для отчетности на занятия.