Гилберт Адэр - Мечтатели
Сон — это дух, который невозможно вызвать простым усилием воли. Как и в случае с большинством других духов, успех зависит от того, как обставлен сеанс: лампы под абажурами, задернутые шторы, молчание и терпение. Многое к тому же зависит и от доверчивости засыпающего, его наивной готовности поверить в то, что стоит ему только убрать свое жилище соответствующим образом, как через несколько минут он погрузится в желанный транс. И дух сна явится ему, извергая мутную и жуткую эктоплазму сновидений.
Мэттью не питал доверия к оккультным чарам ночи. Но тем не менее в ту ночь ему снились сны. Фантастическое в них было смешано с воспоминаниями о реальном событии — о том, как Мэттью год назад посещал Национальную галерею в Лондоне.
Сон начинался с того, что Мэттью мнется на пешеходном островке посреди Трафальгарской площади в ожидании зеленого сигнала светофора. Напротив на тротуаре перед входом в Национальную галерею стоит молодой американец (немец? швед?) невероятно миловидной внешности и тоже ждет возможности перейти на другую сторону улицы. Глаза Мэттью затуманивают слезы, вызванные созерцанием столь совершенной красоты — красоты, которая будет всегда существовать отдельно от толпы заурядных лиц, словно капля одной жидкости, не смешивающейся с другой в пробирке ученого. Мэттью никак не подозревал, что приключится дальше, и только когда юноша двинулся ему навстречу, Мэттью увидел, что двигательный аппарат этого красавца приведен в негодность каким–то заболеванием нервной системы: прекрасный незнакомец шел, словно балаганный петрушка, приплясывая и выкидывая колени в стороны при каждом шаге.
Два разных вида слез, совершенно несовместимых, смешались в глазах Мэттью. Мучимый жалостью к этому обаятельному уроду, oн хотел сделать шаг ему навстречу, обнять за плечи, велеть всем зевакам расступиться в стороны, как это делают, когда кто–то в толпе падает в обморок, поцеловать его в лоб и велеть расслабленному встать и пойти. Затем Мэттью, никем не замеченный, скрылся бы в толпе, а люди, ошеломленные чудом, упали бы на колени и стали молиться. Короче говоря, он испытал то, что называется комплексом Христа: трудно поддающееся описанию, но тем не менее существующее в реальности психическое состояние.
Тут реальные воспоминания уступили место фантастической стихии сновидения.
Мэттью кинулся к юноше, чтобы защитить его от насмехающихся над ним прохожих. «Ведь сердце у него там же, где у всех людей», — кричал он, но прохожие, смеясь, показывали пальцем на юношу: «Нет, сердце у него совсем не там, где у всех людей! Совсем не там!» Затем он увидел, что юноша уже сидит на верхушке колонны Нельсона, сжимая в руках экран Кинотеки, развевающийся на ветру, словно светло–желтый флаг, который вывешивают на флагштоках во время карантина. Мэттью начал с усилием карабкаться вверх по колонне. Боль в руках была мучительной, колонна качалась под ним. Внизу толпа, подстрекаемая Teo и Изабель, швыряла в него камни. Когда он добрался до вершины, мальчик превратился сначала в Нельсона, затем в Наполеона, а потом снова стал самим собой. Прозвучал выстрел. На экране Кинотеки возникла эмблема киностудии «Парамаунт пикчерз»: снежная вершина, окруженная короной из звезд. Держа в руках развевающееся полотнище экрана, Мэттью и юноша в экстазе вознеслись к небесам, окруженные нимбом из звезд «Парамаунта», словно Богоматерь с младенцем на картине Сурбарана{14}.
Раздался второй выстрел, который оказался телефонным звонком. Мэттью посмотрел на будильник, стоявший на спальном столике: на самом деле он спал не более семи минут. Teo позвонил ему и сказал, что уже после того, как они распрощались на площади Одеон, он все–таки купил «Монд».
«Дело Ланглуа» занимало всю первую полосу.
Удивительно, но трое молодых людей, как один, настолько неотрывно следили за происходящим на экране Кинотеки, что долгое время оставались в полном неведении о том, что творится в тени этого экрана. Дворцовый переворот готовился не менее тщательно, чем рейд коммандос. Сегодняшнее закрытие Кинотеки было не более чем coup de grâce{15}, спровоцированным грудами телеграмм, прибывавших в министерство от кинематографистов всего мира — они дарили копии своих картин Ланглуа, лично Ланглуа, и они запрещали их показ в том случае, если Ланглуа будет уволен.
Из всего этого потока информации Мэттью сделал один–единственный вывод, сформулированный им в стиле теорем формальной логики: Кинотека закрылась; в Кинотеке он встречался с Teo и Изабель; ergo{16}, встречаться с ними он больше не будет.
Тень на стене от телефонной трубки превратилась в тень револьвера, приставленного к виску.
— Значит, завтра мы не увидимся?
В трубке повисло молчание.
Затем издалека донеслось:
— Ты хочешь сказать, не пойти ли нам в Шайо просто так?
— Да нет, я хотел сказать…
Мэттью всегда стремился к тому, чтобы раствориться в потоке событий. Он позволял им поглотить себя и увлечь за собой, почти как в конце просмотренного им вместе с друзьями нелепого, но трогательного фильма: Эдит Пиаф уносится к небесам на монмартрском фуникулере, в то время как слово Fin стремительно надвигается на зрителя, словно поезд, выезжающий из туннеля. В том случае, когда нужно было решить, какой фильм посмотреть, в каком ресторане пообедать или в какую сторону пойти, он всегда предоставлял инициативу другим. И вот, впервые за все время их дружбы, он рискнул предложить что–то сам:
— Давайте завтра встретимся просто так. Посидим, выпьем.
Телефон чем–то похож на замочную скважину, где вместо глаза к отверстию приложено ухо. Он отсеивает ненужный шум с эффективностью радиоприемника. Тео, которому никогда не приходила в голову мысль повстречаться с Мэттью за пределами Кинотеки, уловил слабую нотку мольбы в голосе приятеля.
— Ну… — ответил он с некоторым сомнением, — мне придется сбежать с занятий. Но, черт побери! — почему бы и нет? Давай встретимся в «Рюмери», в три. Знаешь где?
Oн произнес это тоном человека, который привык, что его распоряжения всегда выполняются, человека, который привык заставлять других ждать в полной уверенности, что они будут ждать столько, сколько потребуется.
— Возле Сен–Жермен–де–Пре? Ну, разумеется, знаю.
— Будь там в три. Чао!
Мэттью положил трубку, натянул стеганое одеяло до подбородка и закрыл глаза. Для него эта дружба была как хождение по канату. Но каждый раз канат был перекинут через новую пропасть.
Где–то на бульварах немузыкально завывали полицейские сирены.
Ждать. Мэттью ждал. Он сидел на плетеном стуле на выдержанной в песочных тонах закрытой веранде: «Рюмери», вертя в руках стакан с лимонадом. Он пришел без десяти три, а сейчас уже пятнадцать минут четвертого. По крайней мере, такое время показывали уличные часы на бульваре напротив. Мэттью, у которого были тонкие, хрупкие запястья, никогда не носил наручных часов. Пряжка и ремешок давили на вены, создавая ощущение, словно какой–то невидимый доктор постоянно прощупывает его пульс. Поэтому ему приходилось доверять уличным часам, причем он считал точным то время, которое показывали первые попавшиеся по дороге часы, и дальше действовал в соответствии с ними, независимо оттого, сколько еще других часов попадалось ему на глаза.