Бернхард Шлинк - Сладкий горошек
Он опять взглянул на улицу. Тротуар был полон людей… Что делали все эти люди? Вот идут влюбленные, тесно обнявшись, целуясь и глядя в глаза друг другу, вот папа, мама и ребенок тащат сумки, набитые покупками, вот негр в каких-то обносках попрошайничает, постоянно попадая в поле его зрения, вот бредущие не спеша туристы, а вот школьники и какой-то мужчина в коричневых брюках и куртке подает посылки в машину «Юнайтед парсел». Что они все делают и зачем они все это делают? Зачем эта девушка, такая милая и хорошенькая, обнимает этого наглого прыщавого придурка? Зачем родители родили этого визгливого мучителя, воспитывают его, покупают ему игрушки? Папочка, похоже, какой-то ученый неудачник, который много мнит о себе, а ей и забот с ребенком слишком много. Чего ждет этот попрошайка и почему он вообще решил, что может чего-то ждать? Кого это интересует? Кому будет не хватать этих беспричинно веселых туристов, если даже они провалятся в тартарары? А кому – этих школьников, если б даже они сейчас взяли и все сгинули? Родителям? Не все ли равно, будет ли не хватать родителям сегодня их, а завтра – их внуков? Трагедия – умереть молодым? Томасу казалось, что умереть слишком рано не более трагично, чем умереть слишком поздно, равно как и умереть, не успев родиться.
Мужчина, подававший посылки в машину, вдруг споткнулся и упал вместе с коробкой, которую нес, на тротуар. Почему он ругается? Если смерть – это так плохо, пусть радуется, что жив, а если смерть прекрасна, то для него перед лицом вечности миг его падения – ничто. Мимо Томаса прошла красивая пара. Стройные, энергичные, радостные, с умными живыми лицами. Он не был наглым прыщавым придурком, а она не казалась просто симпатичной милой дурочкой. Но от этого лучше не становилось. Вопрос не в том, чтобы вся эта суетность и ничтожность были зримыми и осязаемыми. Томас видел их там, где они были едва различимы. Он видел суетность всюду.
Он спрашивал себя: если бы у него было оружие, смог бы он перестрелять всех этих прохожих, как его сыновья расстреливают врагов в компьютерных играх? Возникли бы проблемы, а он не хотел никаких проблем. Но ближе, реальнее и живее, чем фигуры на мониторе компьютера, эти прохожие, наблюдаемые им из окна кафе, не становились. Да, они люди, как и он. Но от этого они не становились ему ближе.
7
Когда позднее он вспомнил об этом дне, то понял, что именно в этот день и в этом месте началось его падение. С этого дня он падал стремительно, как человек на картине Макса Бекмана, что висела в квартире президента строительного консорциума. Он падал, кувыркаясь, абсолютно беспомощный, несмотря на силу мускулистого тела и сильные руки, вскинутые как для заплыва. Он падал между горящими домами, его горящими домами, домами, построенными им, и домами, в которых он жил. Он падал среди птиц, которые презрительно насмехались над ним, и ангелов, которые могли спасти его, но не спасали, среди лодок, уверенно плавающих в небе, и он мог бы так же уверенно плыть в небе, если бы не связался с домами.
Он вернулся домой и вновь зажил своей жизнью. Берлинской жизнью с семьей, фирмой и друзьями, для которых он был мужем Юты, отцом ее троих детей, архитектором и художником-любителем. С ними и их семьями его связывали давние отношения. Вместе ездили в отпуск, проходили через семейные неурядицы и проблемы с детьми. Он чувствовал себя среди них как рыба в воде, уверенный во взаимном доверии, хотя сам не очень-то стремился к нему, поскольку их объединял только совместный багаж воспоминаний, анекдотов, шуток. С гамбургскими друзьями все обстояло иначе. Да, у него были друзья и в Гамбурге, хотя и не так много, как в Берлине; их связывала не профессия, это были знакомые Вероники. Большинство было неженатыми или незамужними, у кого-то был ребенок. Для них он был художником, с которым у Вероники контракт и ребенок, приятным в общении, но имевшим еще и другую жизнь и поэтому для них чужим. С лучшей подругой Вероники, врачом-педиатром, у него сложились сердечные и доверительные отношения, но и здесь его другая жизнь оставалась в тени. Его вторая берлинская жизнь опять-таки выглядела иначе. Как и сама Хельга, ее друзья были почти на двадцать лет моложе его. Главной их заботой было завершить образование и сделать карьеру. У них не было четкого мировоззрения, они были открыты для многих вещей, открыты и для друга Хельги, который был постарше, человека разностороннего и щедрого, всегда готового дать умный и доброжелательный совет, например как организовать врачебную практику или купить квартиру. Они радовались, когда он приходил вместе с Хельгой или присутствовал на устраиваемых ею вечеринках. Но контакты между ними ни к чему не обязывали, такими они, возможно, были и внутри их круга.
Однако, несмотря на эту необязательность и ту дистанцию, которая отделяла его от гамбуржцев, а если уж быть честным до конца, то и от старых берлинских друзей, общаться с ними стало для него тяжко. Он не знал почему; еще летом это было легко. У него было такое чувство, что всякий раз ему нужно изобретать какого-то нового Томаса, отдельно для Хельги, для Вероники и для Юты, Томаса – архитектора и Томаса-художника, Томаса – отца троих детей-подростков и Томаса – отца годовалой малышки, которого вполне можно принять за ее дедушку. Иногда подступал страх, что он не сможет быстро и полностью перевоплотиться, и в Гамбурге еще останется берлинским Томасом или у Хельги – Томасом Юты. После того как однажды поздно вечером, устав и изрядно выпив, он поведал одному из друзей Вероники, как он представляет жизнь в Нью-Йорке немецкой семьи с детьми-школьниками, а в разговоре с одной супружеской парой, их с Ютой давними друзьями, обстоятельно коснулся проблем матерей-одиночек, подвизающихся в выставочном бизнесе, он стал осторожнее со спиртным. У него вошло в привычку при такой смене ролей концентрироваться и брать себя в руки, как он делал это перед переговорами с деловыми партнерами, освобождать голову от всего лишнего и оставлять там только то, что понадобится в ближайший момент. Но и это требовало от него огромных усилий.
И сны его тоже стали тревожными. В них он действительно представлял себя жонглером, но работающим не с кольцами, а с тарелками, которые китайские жонглеры одну за другой кидают на острие шеста, или жонглером, работающим с ножами или горящими факелами. Сначала все шло хорошо, потом число тарелок, ножей или факелов возрастало, и он уже не мог справиться с ними. И в тот момент, когда они погребали его под своей тяжестью, он просыпался в холодном поту. Часто ему практически не удавалось заснуть.
Как-то утром в поезде из Гамбурга в Берлин он разговорился с соседом по купе. Тот оказался представителем фирмы, выпускавшей жалюзи. Он рассказал Томасу о жалюзи для дома, для офиса, деревянных и пластмассовых, жаро– и звуконепроницаемых, об истории их изобретения, их преимуществах по сравнению со шторами, рассказал также о своих поездках и своей семье. Это был милый, занятный и легкий разговор. Томас долгое время лишь внимательно слушал. Он, в свою очередь, поведал собеседнику о своем житье-бытье, семье, доме, куда и откуда едет. И вдруг с удивлением он услышал, что рассказывает о своей фирме в Цвиккау, выпускающей канцелярские товары, о проблемах, которые возникли в связи с переходом от работы за чертежной доской к работе на компьютере, о той борьбе, которую вела его семья за эту фирму в пятидесятых и после воссоединения страны. Рассказал и о своем доме у реки, о жене, прикованной к инвалидной коляске, о своих четырех дочерях. А сейчас он возвращается из Гамбурга, где закупал сандаловое дерево и кедр для партии карандашей серии «люкс». Иногда ему приходится ездить за деревом для карандашей даже в Бразилию и Бирму.